Однако вовсе не исторические элементы в доктрине Чернышевского завораживали народников, которым больше всего полюбились его яростное недоверие к реформам, проводимым «сверху», его утверждение, что сущность истории сводится к борьбе классов, и — главным образом — его убеждение (сколько можно судить, заимствованное отнюдь не у Маркса, но из других социалистических источников, равно питавших и Маркса, и Чернышевского) в том, что государство было, есть и будет орудием правящего класса, а потому, независимо от желания своего или нежелания, просто не может проводить необходимых реформ, чей успех равнялся бы распаду или ослаблению существующего строя. Никакая власть не склонна кончать самоубийством. Оттого-то все попытки переубедить царя, все попытки уклониться от ужасов революции неизбежно (заключает Чернышевский в начале 1860-х) окажутся тщетными. На закате 1850-х было время, когда Чернышевский надеялся, подобно Герцену, на реформы свыше. Отмена крепостного права, какой она предстала в итоге, правительственные уступки, сделанные помещикам, излечили Чернышевского от иллюзий. Он указывал, не без веского исторического подтверждения своим словам, что либералы, рассчитывавшие повлиять на правительство своей фабианской тактикой, преуспели только в одном: подвели и крестьян, и себя самих; для начала насторожили земледельцев, приятельствуя с их господами, — а после этого правящий класс без особого труда, при всяком удобном случае напоминал крестьянам, что либералы — друзья сомнительные, и науськивал крестьянство на его же собственных защитников. Так оно вышло в 1849-м — и во Франции, и в Германии. Даже когда «умеренные» вовремя шли на попятный и призывали к решительным действиям, незнание истинных окружающих условий и незнакомство с подлинными нуждами крестьян и рабочих обычно побуждало их выдвигать утопические предложения и схемы, за которые последователи «умеренных» расплачивались ужасной ценой.
Чернышевский создал простую разновидность исторического материализма, согласно коей политические факторы предопределяются факторами социальными, а не наоборот. Вместе с Фурье и Прудоном он считал, что либеральные и парламентские идеалы попросту не включают в себя главных вопросов: крестьянам и рабочим требовались еда, одежда, обувь и крыша над головой; а право голоса, либеральная конституция, гарантии личной свободы почти ничего не значили для голодных и оборванных людей. Сперва должна грянуть социальная революция; потом, сами собою, придут и надлежащие политические реформы. В глазах Чернышевского, главный урок 1848 года сводился к следующему: все западные либералы — и храбрецы, и трусы наравне — обанкротились и нравственно, и политически, а заодно с ними обанкротились их русские ученики — Герцен, Кавелин, Грановский и прочие. Россия непременно должна идти своим путем. В отличие от славянофилов и подобно русским марксистам следующего поколения, Чернышевский утверждает, приводя целые груды экономических доказательств и подтверждений, что историческое развитие России, в частности, сельского «мира», ни в коем случае не самобытно, а течет в соответствии со всеми социальными и экономическими законами, свойственными любому обществу. Подобно марксистам (и позитивистам, последователям Огюста Конта), он считал, что подобные законы возможно обнаружить и сформулировать; но, в отличие от марксистов, Чернышевский полагал, будто, заимствуя западные технические достижения и обучая людей, обладающих закаленной, испытанной волей и рациональными воззрениями, Россия сумеет «перепрыгнуть» через капиталистическую стадию общественного развития, превратить деревенские общины и рабочие артели в сельскохозяйственные и промышленные ассоциации производителей, которые составят зародыш нового социалистического общества.
Технический прогресс, по мнению Чернышевского, не ведет к автоматическому исчезновению крестьянских общин; дикарей возможно выучить пользоваться латинским письмом и серными спичками, на основе рабочих артелей возможно создавать фабрики, не уничтожая самих артелей; крупные промышленные объединения способны положить конец эксплуатации, сохраняя преимущественно сельскую природу российской экономики[267]. Чернышевский полагал, что наука, используемая в житейских целях, сыграет решающую историческую роль, но, в отличие от Писарева, не считал частное предпринимательство — тем паче капитализм — необходимо нужным для этого условием. С молодых дней он во многом оставался фурьеристом, глядящим на свободные ассоциации сельских общин и артелей, как на основу и залог любой свободы и любого прогресса, — но в то же время, идя по стопам Сен-Симона и его последователей, был свято убежден, что без «коллективных» действий — иными словами, без общегосударственного социализма — добьешься немногого. Этих несовместимых воззрений Чернышевскому примирить не удалось, и в своих сочинениях он то и дело высказывается и в пользу развитой заводской промышленности, и против нее. Столь же неуверен Чернышевский и в том, какую роль надлежит играть (и какой роли нужно избегать) государству, развивающему промышленность и следящему за нею, и каковы должны быть обязанности управляющих огромными коллективными промышленными предприятиями, и как станут соотноситься государственный и частный сектор экономики, — а также, насколько независим должен быть демократически избранный парламент, и в каком отношении он будет находиться к государству, источнику централизованного экономического планирования и органу контроля.
Наброски социальной программы Чернышевского остались расплывчатыми или непоследовательными заметками, — сплошь и рядом, одновременно и тем, и другим. Но «конкретные» подробности, основанные на «реальном» опыте, адресовались представителям широких народных масс, обретших, наконец-то, свой достойный рупор — толкователя вседневных нужд и запросов. Заветнейшие чаяния и переживания свои Чернышевский излил на страницы романа «Что делать?» — социальной утопии, написанной из рук вон бездарно, и разом превратившейся в настольную книгу, буквально властвовавшую тогдашними русскими настроениями. Это наставительное сочинение описывает «новых людей», членов грядущего — свободного, нравственно чистого, трудолюбивого — социалистического содружества; соблазнительная искренность и нравственный пыл «Что делать?» заворожили воображение идеалистически мысливших отпрысков состоятельных семей, маявшихся чувством «вины перед народом», снабдили их отличными образцами для подражания — следуя коим, целое поколение революционеров закаляло, воспитывало себя, готовилось бросать вызов существующим условностям, обычаям и законам, а ссылку или казнь принимать с олимпийским равнодушием.
Чернышевский проповедовал наивный утилитаризм. Подобно Джеймсу Миллю и, возможно, Бентаму, он утверждал: натура человеческая в основе своей — незыблемая совокупность естественных процессов и свойств, подлежащая физиологическому анализу, а стало быть, людское счастье можно предельно увеличить посредством научного планирования и научной же «реализации планов». Придя к выводу, что художественная проза и литературная критика суть единственные средства радикальной пропаганды в пределах России, Чернышевский наводнял «Современник», журнал, который издавал совместно с Некрасовым, столь насыщенным раствором открыто социалистических доктрин, сколь возможно было под видом изящной словесности вливать в открытую печать. Ему содействовал неистовый молодой критик Добролюбов — человек по-настоящему талантливый (чего не скажешь о Чернышевском), а в страстном желании проповедовать и наставлять заходивший еще дальше Николая Гавриловича. Эстетические воззрения обоих фанатиков были сугубо утилитарными.
Чернышевский провозглашал: задача искусства — способствовать более рациональному удовлетворению людских потребностей, пропагандировать знания, биться с невежеством, предрассудками, антиобщественными устремлениями, «способствовать улучшению жизни» — в самом прямом, узком и буквальном смысле этих слов. Абсурднейшие умозаключения Чернышевский делал с радостной готовностью. Например, он пояснял: морские пейзажи ценны тем, что дают представление о море живущим вдали от него (скажем, обитателям русской черноземной полосы) и не имеющим возможности увидеть настоящую морскую гладь; говорил: Некрасов (друг и покровитель Чернышевского) — наивеличайший из русских поэтов, живых или мертвых, ибо своими стихами вызывает у читателя большее сострадание к угнетенным, нежели все предшественники или современники. Писателей, сотрудничавших с Чернышевским поначалу — воспитанных, щепетильных людей, подобных Тургеневу и Боткину, — все больше отталкивал угрюмый фанатизм народного наставника. Тургенев недолго выдержал общество этого ограниченного догматика, ненавидевшего всякое искусство. Лев Толстой презирал Чернышевского за беспросветную провинциальность, нетерпимость к чужому суждению, полнейшее отсутствие эстетического чутья и вкуса, рационализм и невыносимую самоуверенность.
Но эти же свойства — точнее, мировоззрение, породившее такие свойства, — помогли Чернышевскому естественно выдвинуться в любимые вожаки «твердокаменных» молодых людей, явившихся на смену идеалистам 1840-х. Суровые, скучные, пошлые, скрипучие, лишенные всякой задорной искорки фразы Чернышевского, его пристрастие к «конкретным» подробностям, его умение «властвовать собой», его стремление принести ближнему как материальное, так и нравственное благосостояние — да и сама совершенно серая, ничем не примечательная личность этого народного заступника, вкупе с его неутомимым, страстным, целеустремленным, кропотливым прилежанием, ненавистью к изящному слогу (и вообще к любому изяществу), несомненная искренность, полное самоотречение, грубая прямота, безразличие к потребностям частной жизни, простодушие, доброта — подлинная или показная, — обезоруживающее нравственное обаяние, педантизм и способность к самопожертвованию породили образ, позднее воспринимавшийся русскими революционерами как образец для подражания: герой и мученик. Больше любого иного публициста Чернышевский ответствен за то, что между «нашими» и «теми» пролегла окончательная пограничная черта. Всю жизнь он проповедовал и наставлял: нет и не может быть мира с «теми», войну следует вести насмерть, на всех фронтах; нейтралитета не существует; и покуда продолжается эта война, для революционера не бывает работы слишком незаметной, слишком отвратительной или слишком скучной. Личность и воззрения Чернышевского наложили отпечаток на два поколения русских революционеров — не в последнюю очередь на Ленина, восхищавшегося Чернышевским совершенно искренне.