Русские мыслители — страница 72 из 94

Именно эта школа мысли, вдохновлявшаяся рассужде­ниями Руссо и ощутимая в творчестве ранних романтиков, породила примитивизм — художественный и обиходный, — причем отнюдь не только на русской почве. Толстой уверен, что и сам он, и остальные могут познать настоящую цель жизни — ступить на тропу, ведущую к истине, — созерцая простых людей и внимательно читая Евангелие.

Другая толстовская мысль диаметрально противоположна этой. Михайловский пишет (совершенно справедливо), что, сколь ни очаровывают Оленина и Кавказ, и пастораль­ная казацкая жизнь, а все же не может юнкер превратиться в Лукашку, вернуться к детскому гармоническому простоду­шию, давным-давно утраченному. Левин понимает: попробуй он сделаться мужиком — окажется всецело карикатурен, при­чем сами же крестьяне тотчас это почувствуют и поднимут на смех «опростившегося» барина; и Левин, и Пьер Безухов, и Николай Ростов смутно ощущают: у них имеется нечто, чего у мужиков нет и быть не может; нечто, чем они могли бы поделиться с окружающими. Толстой внушает просве­щенному читателю, что мужику «... нужно то, до чего довела вас ваша жизнь, ваши десять незабитых работой поколений. Вы имели досуг искать, думать, страдать — дайте же ему то, что вы выстрадали — ему этого одного нужно; а вы, как еги­петский жрец, закрываетесь от него таинственной мантией, зарываете в землю талант, данный вам историей»[279].

Получается, досуг отнюдь не вредоносен. Прогресс воз­можен; мы способны извлекать пользу из уроков прошлого, а вот жившие в прошлом этого не могли. Правда, мы обитаем в обществе, устроенном несправедливо. Но уже одно это налагает на нас прямые обязанности. Просвещенные сливки общества, прискорбно оторванные от народной массы, дол­жны сложить воедино разбившееся на осколки человечество, прекратить эксплуатацию, дать мужику то, что ему всего нуж­нее: образование, познания, материальную помощь, возмож­ность зажить лучше прежнего. Левин из «Анны Карениной», как подмечает Михайловский, начинает оттуда, где останав­ливается Николай Ростов из «Войны и мира». Оба отнюдь не выступают непротивленцами, а просто действуют, как должно. Освобождение крестьян, утверждает Лев Толстой, не привело к ожидавшимся итогам, однако было изъявлением правительственной воли — доброй воли, — а теперь нужно учить мужика грамоте и арифметике — тому, чему крестьяне самостоятельно обучиться неспособны; следует «оснастить» их для свободной жизни. Сам я не могу смешаться с кресть­янской массой; но, по крайности, могу использовать плоды незаслуженно причитавшегося мне и моим предкам досуга — образование, познания и умение — во благо тем, чей труд обеспечил нас необходимо нужным досугом.

И такого своего таланта я не имею права зарывать в землю. Я обязан трудиться ради того, чтобы построить справедли­вое общество, живущее согласно правилам, принимаемым и одобряемым (за вычетом начисто и напрочь развращенных людей) всеми членами грядущего справедливого общества — независимо от того, придерживаются они этих правил или нет. Простые люди принимают упомянутые правила безо­говорочно, просвещенные люди — неохотно; тем не менее, все люди, при надлежащем старании, способны их принять, ибо способность принимать их неотъемлема, по убеждению Толстого, от человеческой сущности. Если вершится неспра­ведливость, я обязан возвысить голос и противостать ей; художники, подобно всем остальным, не имеют права сидеть, сложа руки. А, например, Мопассан, пишет Лев Толстой, именно тем и занимается, вопреки себе самому и своим эсте­тическим предрассудкам. Поскольку Мопассан — растлен­ное человеческое существо, он может выступать на стороне зла и противиться добру, писать о презренном парижском соблазнителе с большим сочувствием, нежели о его жертвах. Но если Мопассан говорит истину, и говорит ее достаточно внятно, — а люди талантливые не в силах этого избежать, — он ставит перед читателем основополагающие нравствен­ные вопросы вне зависимости от собственного желания или нежелания, — вопросы, от коих читателю не уклониться, и ответить на которые читатель сумеет лишь очень строго и мучительно исследовав собственную душу.

Отсюда, по Толстому, и начинается тропа, ведущая к воз­рождению, — в этом истинная задача искусства. Призвание — талант — означает покорность внутреннему зову: отвечать ему — цель и обязанность художника. Ничто не может быть порочнее, чем видеть в писателе простого «поставщика», «ремесленника», заботящегося лишь о том, чтобы создать добротный товар — а этого взгляда упорно держались и Фло­бер, и Ренан, и Мопассан[280]. Есть лишь одна людская цель, равно и всевластно зовущая всех — и помещика, и врача, и барона, и профессора, и банкира, и мужика: провозглашать истину, руководиться ею в любых своих действиях и поступках — то есть и самому быть по-настоящему добрым, и других при­зывать к добру. Есть Бог, и восхитительна «Илиада», и люди наделены правом на свободу и равенство — это все истины, вечные и непреложные. Посему обязаны мы по возможности склонять людей к прочтению «Илиады», а не французской порнографической стряпни, призывать людей работать, сози­дая общество равноправия, а не политическую либо теокра­тическую иерархию. Принуждение — зло; и человечество искони считало это истиной; посему обязаны люди трудиться во имя общества, где больше не будет войн, тюрем и казней — вовеки, вопреки любым обстоятельствам и любым доводам; во имя общества, где личная свобода общедоступна в наивыс­шей мыслимой степени. Следуя собственной дорогой, Лев Толстой пришел к некой программе христианского анар­хизма, изрядно смахивавшего на идеи народников, с кото­рыми (за вычетом, разумеется, их социалистического начет­ничества, их веры в науку и упований на террор) у Толстого было весьма немало общего. Ибо то, что он отстаивал теперь, составляло программу действий, а не бездейственного непро­тивления; эта программа и послужила основой для образо­вательной реформы, которую Толстой пытался провести в жизнь. Писатель пытался открывать, собирать и толковать извечные истины, будить стихийную любознательность, воображение, любовь и жажду знаний в мужиках и детях; прежде всего Толстой стремился высвободить «естественные» движущие силы народа — нравственные, эмоциональные, умственные, — после чего (Толстой не сомневался в этом, как не сомневался и Жан-Жак Руссо) гармония внутренняя и общежительная окажется достигнута (ежели, разумеется, устранить без остатка все, что сковывает, уродует или уби­вает людскую душу).

Эта программа — предусматривавшая возможность свободного и самостоятельного развития всех человечес­ких способностей — зиждилась на главном и чрезвычайно смелом предположении: дескать, существует хотя бы один путь развития, на коем упомянутые способности не станут ни вступать в противоборство друг с другом, ни развиваться неравномерно, — светлый и безошибочный путь к совершен­ной гармонии, объемлющей каждого и дарующей каждому душевный мир и покой; а из этого естественно вытекала уве­ренность в том, что знание людской природы, родившееся из наблюдений над человечеством и собою самим, или даро­ванное нравственным чутьем, или почерпнутое из жизнео­писаний великих и мудрейших людей (либо из оставленных ими книг), может навести нас на этот путь. Здесь не место рассуждать о том, насколько вообще подобная доктрина сов­местима с религиозными представлениями либо современ­ной психологией.

Хочется подчеркнуть: перед нами, прежде всего, про­грамма действий, объявление войны тогдашним обычаям и нравам, общественным объединениям, государственной тирании, церквям; Толстой объявлял войну против жесто­кости, несправедливости, глупости, лицемерия, слабости, — а прежде всего, против суетности и нравственной слепоты. Человек, честно сражавшийся в этой войне, искупит свои грехи, даже если прежде он был сластолюбцем, эксплуатато­ром, сыном и правопреемником грабителей и угнетателей.

В это верил Толстой, этому наставлял, согласно этому жил на свете. «Обращение» изменило его понятия о добре и зле — однако вовсе не ослабило веры в необходимость решительных действий: все вышеизложенные принципы Толстой испове­довал неколебимо. Впрочем, враг прокрался с черного хода: толстовское чувство действительности было неумолимым и не дозволяло пренебрегать мучительными сомнениями касаемо того, как же именно эти принципы — сколь бы ни были они верны сами по себе — следует применять на деле. Пускай сам я верю, что есть вещи прекрасные и добрые, а есть вещи злые и омерзительные — какое право я имею воспи­тывать остальных сообразно моим собственным понятиям, ежели знаю, что не в силах не любить Шопена и Мопас­сана, всецело ненужных и даже ненавистных этим чудесным людям, крестьянам и детям, — людям гораздо лучше моего? Имею ли я, венчающий собою долгую историю просвещения и образования — ибо передо мною тянется вереница про­тивоестественно хорошо воспитанных поколений, — имею ли я право касаться подобных душ?

Пытаться влиять на кого-либо значит приниматься за нравственно сомнительное дело. Это вполне очевидно, если речь идет о человеке, грубо помыкающим себе подоб­ными. Но в принципе, это ясно и тогда, когда ведется речь о просвещении. Просветители тщатся направить подопеч­ных к ими же, просветителями, назначенной цели, стре­мятся «лепить» обучаемых согласно заданному образцу. Да только если мы — утонченные, образованные члены глу­боко растленного общества — сами недовольны и несчаст­ливы, сами негармоничны и сбиты с пути, скажите: неужели мы не пытаемся, в сущности, калечить малышей, рожденных здоровыми, превращать их в наше собственное уродливое подобие? Мы есть лишь то, что мы есть; мы не можем не любить поэзию Пушкина или музыку Шопена — и мы же обнаруживаем: ни детям, ни мужикам Шопен и Пушкин вовсе не нужны, ибо чужды и утомительны донельзя. Что же нам делать? Мы упорствуем и «воспитываем» детей до тех пор, пока дети, в свой черед, не полюбят музыку и стихи — либо не притворятся, будто наслаждаются музыкой и сти­хами, либо, по крайности, не поймут, почему ими наслаж­даемся мы. Что же мы сделали? Мы считаем произведения Моцарта и Шопена прекрасными лишь оттого, что и тот, и другой сами порождены увядающей нашей культурой, а стало быть, и понятны больному нашему сознанию; однако имеем ли мы право заражать своим недугом других, растле­вать их на собственный наш лад? Мы способны в