Русские мыслители — страница 80 из 94

1. Намеревался ли Иван Сергеевич возглавить некое политическое движение?

«Автор сам <... > не знает, за что его [Базарова] считать, — пишет Анненков, — за плодотворную ли силу в будущем или за вонючий нарыв пустой цивилизации, от которого следует поскорее отделаться»1. Нельзя быть одновременно и тем и другим: «у него два лица, как у Януса, и каждая партия будет видеть только тот фас, который ее наиболее тешит или кото­рый она разобрать способнее»[341].

Катков, написавший и без подписи поместивший очерк об «Отцах и детях» в своем журнале (где роман печатался впервые), пошел гораздо дальше. Высмеяв смятение левых, нежданно-негаданно увидавших себя в зеркале нигилизма, что понравилось одним, а других ужаснуло, он упре­кает автора, чрезмерно стремившегося быть справедли­вым к Базарову и, как следствие, всегда выставлявшим сво­его героя в наивыгоднейшем свете. Плохо, говорит Катков, быть избыточно справедливым, ибо в этом случае истина тоже искажается — только на иной лад. Базаров предстает искренним до полной беспардонности: это хорошо, очень хорошо; Базаров режет правду-матку, не боясь огорчить мяг­ких и добрых Кирсановых, и отца, и сына, Базаров не счита­ется ни с личностями, ни с обстоятельствами: восхитительно; Базаров нападает на искусство, на богатство, на привольную жизнь — а во имя чего? Ради науки, ради знаний? Однако, пишет Катков, это просто неправда. Научные истины База­рову безразличны: в противном случае он бы не навязывал окружающим дешевые популярные книжонки — Бюхнера и тому подобное, — ибо здесь вовсе не наука, но публицис­тика, пропаганда материализма. Базаров, продолжает Катков, не ученый; людей, ученых по-настоящему, в России нынеш­ней раз-два, и обчелся. Базаров и его друзья-нигилисты всего лишь агитаторы: им ненавистен возвышенный, изящ­ный слог, риторика — Базаров просит Аркадия не говорить «красиво», — но лишь потому, что собственная их грубая про­паганда в изящный слог не укладывается; нигилисты не пред­лагают надежных научных фактов, ибо не интересуются ими, да и не знакомы с ними вообще; нигилистам нужны только лозунги, призывы, брань и радикальная болтовня. Базаров «пластает» лягушек, не взыскуя научной истины, а стараясь выказать презрение к воспитанности, ценимой испокон веку и защищаемой такими людьми, как Павел Петрович Кирса­нов, который в обществе, устроенном лучше и разумнее — скажем, в английском, — сумел бы сыскать себе достойное занятие и доброе применение. Ни Базарову, ни его приспеш­никам не открыть ничего; это не исследователи; это злоб­ные болтуны, люди, сыплющие бранью во имя науки, овла­деть коей не дают себе труда; в конечном счете, они отнюдь не выше невежественных сельских священников (из чьих семей, в большинстве своем, и выходили нигилисты), — но, в отличие от священников, очень опасны[342].

Герцен оказался, как обычно, проницателен и насмешлив. «Тургенев был больше художник в своем романе, чем думают, и оттого сбился с дороги, и, по-моему, очень хорошо сделал — шел в комнату, попал в другую, зато в лучшую»[343]. Автор явно принимался за работу, желая «что-то сделать в пользу отцов, — и это ясно. Но в соприкосновении с такими жал­кими и ничтожными отцами, как Кирсановы, крутой Базаров увлек Тургенева, и вместо того, чтоб посечь сына, он выпорол отцов»[344]. Пожалуй, устами Герцена глаголет истина: весьма воз­можно (правда, сам Тургенев этого не признает), что Базаров, с которого автор начал было писать неприглядный портрет, заворожил своего создателя донельзя; как следствие, подобно шекспировскому Шейлоку, он превратился в куда более чело­вечную и неизмеримо более сложную фигуру, нежели предна­чертанная замыслом произведения изначально, — и преобра­зил (скорее, даже исказил) этот замысел. Случается, природа подражает искусству: Базаров повлиял на молодежь девятнад­цатого столетия отнюдь не меньше, чем на молодежь столе­тия восемнадцатого повлиял Вертер; ничуть не меньше, чем влияли на молодые умы «Разбойники», написанные Фридри­хом Шиллером, чем Байроновы Лара, Гяур и Чайльд-Гарольд. Но эти же «новые люди», прибавляет Герцен в позднейшем очерке, столь невыносимые, столь косноязычные догматики и начетчики, что являют читателю наихудшую сторону рус­ского характера — достойную «квартального, исправника, станового <... > николаевской офицерщины», беспощадных чинуш, «говорящих свысока и с пренебрежением о Шек­спире и Пушкине, — внучат Скалозуба»[345], стремящихся сок­рушить иго прежнего деспотизма, — но лишь затем, чтобы заменить его гораздо более страшным ярмом, изготовленным собственноручно. «Поколение 40-х», герценовское и турге­невское, могло быть легкомысленным и слабым, но следует ли из этого, что преемники — зверски грубые, неспособ­ные любить, циничные молодые мещане 1860-х — существа, которые толкаются, не извиняясь, и за честь себе поставили попрание всех приличий[346], — обязательно и всенепременно выступают существами высшего порядка? Что за новые принципы они провозглашают, что за новые плодотворные ответы дают? Разрушение остается разрушением. А созидать они просто не способны.

За выходом «Отцов и детей» из печати последовал беше­ный гомон, в котором возможно расслышать, по крайности, пять различных точек зрения на книгу. Сердитое правое крыло полагало, будто в образе Базарова прославляются новейшие нигилисты, а сам Тургенев недостойно тщится польстить молодежи и снискать ее одобрение. Другие поздравляли писа­теля, успешно обличившего новейшее варварство и подрыва­ние устоев. Третьи поносили Тургенева, сочинившего злоб­ный пасквиль на радикалов, снабдившего реакцию оружием, играющего на руку полиции; эти звали Ивана Сергеевича отступником и предателем. Четвертые, подобно Дмитрию Писареву, гордо становились под базаровский стяг и благода­рили автора за честное сочувствие всему, что было наиболее живого и бесстрашного в разраставшейся партии будущего. Наконец, пятые подмечали: сам-то автор не вполне уверен в собственном замысле, ибо его отношение к действующим лицам романа поистине двояко; они говорили: Тургенев — художник, а не памфлетист, он вещает истину, какой видит ее, не отдавая предпочтения ни той, ни другой стороне.

Препирательство не шло на убыль и длилось даже после смерти Тургенева. Об огромной жизнеспособности романа свидетельствует уже одно то, что споры не смолкали даже в следующем столетии — ни до, ни после Октябрьской революции. Еще десять лет назад по этому же поводу среди советских критиков кипела битва. За нас был Тургенев, или против нас? И кем он был? Гамлетом, которого ослеплял пес­симизм, свойственный представителям угасающего класса, или, подобно Бальзаку и Толстому, провидцем? И кто есть Базаров? Предтеча воинствующего, насквозь политизиро­ванного советского интеллектуала, или уродливая карика­тура на отцов-основателей русского коммунизма? Споры еще не кончились[347].

Прием, оказанный роману, огорчил и озадачил Тургенева. Прежде, чем отправить книгу в печать, писатель, как обычно, спрашивал мнения и совета у множества своих друзей. Он читал рукопись парижским слушателям, изменял и пра­вил текст, пытался угодить любому и всякому. Образ Базарова претерпел несколько перемен в предварительных набросках, то возвышаясь, то снижаясь — в зависимости от впечатления, полученного тем или иным советчиком или другом. Нападе­ние слева нанесло Тургеневу раны, саднившие до конца зем­ных дней. «<...> Меня уверяют, что я на стороне "Отцов" ... я, который в фигуре Павла Кирсанова даже погрешил про­тив художественной правды и пересолил, довел до карика­туры его недостатки, сделал его смешным!»[348] Что до Базарова, «он честен, правдив и демократ до конца ногтей»[349]. Много лет спустя Иван Сергеевич признался анархисту Кропот­кину: «<...> Я любил его, сильно любил <... > я покажу вам дневник, где записал, как я плакал, когда закончил повесть смертью Базарова»[350]. «Скажите по совести, — писал Тургенев одному из наиязвительнейших своих критиков, Салтыкову- Щедрину (посетовавшему: дескать, реакционеры пользуются словом «нигилист», чтобы опорочить всякого, кто не при­шелся им по душе), — разве кому-нибудь может быть обидно сравнение его с Базаровым? Не сами ли Вы замечаете, что это самая симпатичная из всех моих фигур?»[351] Что же до «ниги­лизма», это, возможно, было ошибкой:

«...Я готов сознаться <... > что я не имел права давать нашей реакционной сволочи возможность ухватиться за кличку — за имя; писатель во мне должен был принести эту жертву гражданину <...> я признаю справедливым и отчуж­дение от меня молодежи, и всяческие нарекания... Возникший вопрос был поважнее художественной правды — и я должен был это знать наперед»[352].

Тургенев утверждал, будто разделяет все базаровские взгляды — за вычетом отношения к искусству: «вероятно, многие из моих читателей удивятся, если я скажу им, что, за исключением воззрений на художества, — я разделяю почти все его убеждения»[353]. «"Ни отцы, ни дети", — сказала мне одна остроумная дама по прочтении моей книги, — вот настоящее заглавие вашей повести — и вы сами нигилист». Не берусь возражать; быть может, эта дама и правду сказала»[354]. Еще раньше Герцен заявил, что частица Базарова была во всех — ив нем самом, и в Белинском, и в Бакунине — во всех, кто на протяжении 1840-х обличал российское цар­ство тьмы во имя Запада, науки и цивилизации[355]. Тургенев этого тоже не отрицал. Несомненно, Иван Сергеевич изби­рал разный тон в переписке с разными корреспондентами. Когда радикальные русские студенты, учившиеся в Гейдель- берге, потребовали, чтобы Тургенев недвусмысленно зая­вил о собственном отношении к Базарову, писатель ответил им так:

«<... > Если читатель не полюбит Базарова со всей его грубостью, бессердечностью, безжалостной сухостью и рез­костью — если он его не полюбит, повторяю я — я вино­ват и не достиг своей цели. Но *рассиропиться"у говоря его словами я не хотел, хотя через это я бы, вероятно, тотчас имел молодых людей на моей стороне. Я не хотел накупаться на популярность такого рода уступками. Лучше проиграть сражение (и кажется, я его проиграл) — чем выиграть его уловкой»