Русские мыслители — страница 81 из 94

1.

А другу своему, Афанасию Фету, великому поэту и кон­сервативному помещику, Тургенев написал: «Хотел ли я обру­гать Базарова или его превознести? Я этого сам не знаю, ибо я не знаю, люблю ли я его или ненавижу!»[356] Эхо этой фразы слышится и спустя восемь лет: «<... > мои личные чувства [к Базарову] были смутного свойства (любил ли я его, нена­видел ли — Господь ведает!)»[357]. Либеральной А.П. Философо- вой он пишет иначе: «Базаров — это мое любимое детище, из-за которого я рассорился с Катковым, на которого я потра­тил все находящиеся в моем распоряжении краски, Базаров — этот умница, этот герой — карикатура?!?» И зовет подобное обвинение бессмысленным[358].

Презрение молодежи казалось Тургеневу начисто невы­носимым. Он пишет: весной 1862 года «гнусные генералы меня хвалили — а молодежь ругала»[359]. Вождь социалистов Лавров сообщает, что Иван Сергеевич горько сетовал при нем на несправедливость разгневанных радикалов[360]. Той же горечью напитано одно из тургеневских стихотворений в прозе, где сказано: «И честные души гадливо отворачи­ваются от него; честные лица загораются негодованием при его имени»[361]. Здесь не просто уязвленная amour propre[362]. Тургенев искренне страдал, очутившись в политически лож­ном положении. Всю жизнь Иван Сергеевич старался идти в ногу с людьми передовыми, с поборниками свободы, про­тестующими против гнета. Но, в конце концов, не смог заста­вить себя согласиться с их животным презрением к искусству, к воспитанности, ко всему, что сам он считал в европейской культуре драгоценным. Тургенев не выносил их твердо­лобого догматизма, их спеси, их стремления разрушать, их полнейшего, устрашающего незнакомства с настоящей жизнью. Писатель отправился за границу, жил в Германии и Франции, а Россию посещал изредка, как бы мимоходом. На Западе Тургенева повсеместно чтили и хвалили. Но ведь обращаться-то хотелось к русским... Хотя известность

Ивана Сергеевича на родине оставалась очень широкой и в 1860-е годы, и впоследствии, писатель больше всего желал полюбиться радикалам. Но те оставались равнодушны или прямо враждебны.

Следующий роман, «Дым», начатый сразу же после выхода «Отцов и детей» из печати, был многозначительной попыт­кой заживить полученные раны, угомонить неприятеля. «Дым» был опубликован пятью годами позднее, в 1867-м, и являл собою резкую сатиру на оба лагеря: как напыщен­ных, тупых, реакционных генералов и бюрократов, так и без­мозглых, мелких, не знающих ни совести, ни долга «левых» краснобаев — столь же далеких от живой жизни, столь же неспособных исцелить российские общественные недуги. Роман вызвал дальнейшие нападки на Тургенева, но в этот раз писатель не удивлялся ничему. «<...> Меня ругают все — и красные, и белые, и сверху, и снизу, и сбоку — особенно сбоку»[363]. Польское восстание 1863 года и, тремя годами позд­нее, провалившееся покушение Дмитрия Каракозова на Госу­даря, вызвало всероссийский патриотический подъем — даже в рядах либеральной интеллигенции. Русские критики — и правые и левые — списали Тургенева со счетов, как человека разочарованного, эмигранта, позабывшего родину вдали от нее, в Баден-Бадене и Париже. Достоевский назвал его рус­ским ренегатом и посоветовал обзавестись телескопом, чтобы увидеть Россию хоть чуточку лучше[364].

В 1870-х Тургенев с осторожностью, постоянно опаса­ясь новых оскорблений и унижений, принялся восстанав­ливать былые отношения с «левыми» соотечественниками. К изумлению своему и облегчению, Иван Сергеевич встре­тил добрый прием в революционных эмигрантских кружках Лондона и Парижа; его ум, его доброжелательность, неубы- вавшая ненависть к самодержавию, общеизвестная честность и беспристрастность, его теплое сочувствие к отдельным революционерам, его исключительное обаяние возымели действие на революционных предводителей. Кроме того, Тургенев обнаружил смелость — смелость человека робкого по природе и твердо решившего свои страхи преодолеть: он поддержал крамольные публикации тайными денежными пожертвованиями, он открыто встречался в Париже и Лон­доне с известными террористами, за коими негласно следила полиция, — и революционеры подобрели к Ивану Сергеевичу. В 1877-м Тургенев опубликовал «Новь» (задуманную как продолжение «Отцов и детей») — сделал последнюю попытку объясниться с негодовавшей молодежью.

«Молодое поколение, — писал он годом позже, — было до сих пор представлено в нашей литературе либо как сброд жуликов и мошенников <... > либо <... > возведено в идеал, что опять несправедливо — и, сверх того, вредно. Я решился выбрать среднюю дорогу — стать ближе к правде; взять молодых людей, большей частью хороших и честных— и пока­зать, что, несмотря на их честность, самое дело их так ложно и нежизненно, что не может не привести их к пол­ному фиаско. Насколько мне это удалось — не мне судить <...> во всяком случае <...> они <... > должны чувствовать ту симпатию, которая живет во мне — если не к их целям, то к их личностям»[365].

Герой «Нови», Нежданов, неудавшийся революционер, в итоге кончает с собой — главным образом оттого, что про­исхождение и характер не дают ему приспособиться к жесто­кой дисциплине, царящей в революционной среде, медленно и кропотливо трудиться, подобно истинному герою романа, практику-реформатору Соломину, чьи бездушно-спокойные действия на собственной, демократически организованной фабрике создадут якобы лучший, справедливый порядок. Нежданов слишком хорошо воспитан, слишком чувстви­телен, слишком слаб — а прежде всего, слишком служен духовно, чтобы сжиться с этим строжайшим, чисто монашес­ким новым порядком; он мучительно мечется и, под конец, терпит крах, поскольку «не умел опроститься»[366]. А важнее всего то, что, как подметил Ирвинг Хау {Irving Howe)[367], «не умел опроститься» сам Тургенев. Другу своему Якову Петро­вичу Полонскому он писал: «<...> если за "Отцов и детей" меня били палками, за "Новь" меня будут лупить брев­нами — и точно так же с обеих сторон»[368]. Тремя годами позд­нее катковская газета вновь разбранила Ивана Сергеевича за «шутовство» и заискивание перед молодежью[369]. Как и всегда, Тургенев отозвался на выпад немедля: «<...> я имею право утверждать, — пишет он, — что убеждения, высказанные мною и печатно и изустно, не изменились ни на йоту в пос­ледние сорок лет; я не скрывал их никогда и ни перед кем. <... > Я всегда был и до сих пор остался "постепеновцем", либералом старого покроя в английском, династическом смысле, человеком, ожидающим реформ только свыше, — принципиальным противником революций, не говоря уже

безобразиях последнего времени. Молодежь была права в своей оценке — и я почел бы недостойным и ее и самого себя представляться ей в другом свете»[370].

На закате 1870-х левые простили Тургеневу его «заблужде­ния». Приступы слабости, постоянные попытки оправдаться перед российскими властями, отрицание связей с эмигран­тами в Лондоне и Париже — все эти прегрешения были почти полностью позабыты[371]. Тургеневское обаяние, сочувствие отдельным революционерам и их убеждениям, его писатель­ская искренность вызвали благосклонность изгнанников — правда, отнюдь не питавших иллюзий касаемо крайне уме­ренных тургеневских взглядов и неистребимой привы­чки спасаться бегством, если битва становилась чересчур горячей. Писатель по-прежнему говорил радикалам: вы оши­баетесь. Если старое потеряло всякую силу, а новое принима­ется плохо, то нужно, как написано в романе «Дым», «терпение <... > прежде всего, и терпение не страдательное, а деятель­ное, настойчивое, не без сноровки, не без хитрости подчас»1. Когда грянул кризис, когда, согласно многозначительной фразе, «неумелый сталкивался с недобросовестным», а «весь поколебленный быт ходил ходуном»2, требовался обыч­ный здравый смысл, а не герценовская и не народническая идиллия, нелепая и ностальгическая, слепо творящая кумира из мужика — наихудшего реакционера на всем белом свете.

Без устали твердил Тургенев о том, что ненавидит революцию, насилие, варварство. Писатель верил в неторопливое движе­ние вперед, осуществляемое только силами меньшинства — если, разумеется, внутри этого меньшинства не начинается смер­тоносная междоусобица. Что до социализма, то социализм — пустейшая выдумка. Русские всегда готовы, говорит Поту- гин, устами которого глаголет сам создатель романа «Дым», «<...> поднять старый, стоптанный башмак, давным-давно свалившийся с ноги Сен-Симона или Фурье, и, почтительно возложив его на голову, носиться с ним, как со святыней <... >»1. Что же до равенства, Тургенев сказал революцио­неру Лопатину так: «Ведь не будем же мы в самом деле ходить по Сен-Симону, все в одинаковых желтеньких курточках с пуговкой назади?»[372]

И все-таки, это были молодые — партия свободы и щедрости, партия неимущих, партия страждущих или, по крайности, бедствующих, — и Тургенев не мог отказать им в сочувствии, в помощи, в любви, хотя непрерывно и виновато оглядывался через плечо на своих «правых» друзей, в чьих глазах все время пытался оправдать и преуменьшить свое заигрывание с «левыми». Посещая Москву и Санкт-Пе­тербург, он старался обустроить встречи с кружками ради­кально мысливших студентов. Иногда беседы проходили гладко, иногда — особенно если Тургенев начинал развлекать собравшихся воспоминаниями о 1840-х годах — слушатели зевали, раздражались, выказывали презрение. Даже любивших Ивана Сергеевича и восхищавшихся им отделяла от писа­теля глубокая пропасть — сам Тургенев чувствовал это, — ибо меж теми, кто стремился разрыть старый мир до основа­ния, и теми, кто, подобно Тургеневу, желал бы спасти его — поскольку в новом мире, созданном свирепыми фанатиками, жить было бы просто невмоготу.

Именно тургеневская ирония, тургеневский снисходи­тельный скепсис, тургеневские бесстрастие и учтивость — а всего более решимость избегать сколь угодно явных общественных и политических предпочтений — привели, в конце концов, к отчуждению с обеих сторон. Толстой и Достоевский, вопреки своей открытой неприязни к «пере­довым людям», воплощали собою незыблемые принципы, оставались горды и уверены в себе, а потому и не сделались мишенью для тех, кто забрасывал Тургенева булыжниками. Само дарование Ивана Сергеевича, его способность гля­деть пристально и подмечать любые мелочи, его любовь к разнообразию характеров и обстоятельств как таковых, его беспристрастность, его неискоренимая привычка возда­вать должное всей совокупности сложных и разнообразных людских целей, взглядов и убеждений — все это казалось «новым людям» нравственной зыбкостью и политической безответственностью. Радикалы винили Тургенева, подобно Монтескье, в избытке описаний и недостатке критики. А Тургеневу больше, нежели всем прочим русским авторам, было свойственно то, что Страхов назвал искренним поэти­ческим гени