В прихожей никого не было. И вообще, в квартире стояла тишина: ни детей, никого. Я оглянулся: за кухонным столом сидела та самая толстая тётка. Я вытащил из кармана пачку сигарет, показал ей.
— Я на лестнице покурю?
Она не ответила, сидела как истукан. Я присмотрелся: тётка плакала. Слёзы текли по огромному лицу, и она их не утирала. Лицо застыло в болезненной гримасе, она сидела не шевелясь, как мёртвая. Я с деревянной спиной открыл дверь и выскользнул на лестничную площадку.
На площадке стояли два мужика, оба держали по пластмассовой полторашке в каждой руке.
— Ну чё там? — спросил один, глядя на меня.
— Чё? — переспросил я.
— Можно заходить?
— Нельзя. — Я прикурил.
— Чё-то долго. — Он цыкнул зубом. — Серьёзное что-то?
— А ты думал, — возмутился я. — Конечно. А у вас?
— Да спирт вот принесли, — мужик опять цыкнул, — заговаривать. Брательник бухает, почти месяц уже, никак выйти не может. Вот Софья Анатольевна и говорит: сходите, мол, пусть баба Маша заговорит. Вдруг поможет.
— А зачем так много? — я кивнул на бутылки. Четыре по полтора — это шесть литров, брательник ещё глубже зароется.
— Чтоб два раза не бегать, — усмехнулся второй мужик. — Есть покурить?
Я протянул сигареты, мужики взяли по одной, поставили свои бутылки на пол и задымили. Я вспомнил маленькую, испуганную старушку в прихожей.
— А эта Софья Анатольевна — она кто?
— Учительница, — сказал первый мужик.
Он оказался разговорчивым, и скоро я узнал, что Софья Анатольевна выучила несколько поколений и пользуется огромным авторитетом в посёлке. Что муж её, военный, повесился ещё в 93-м, а дочка вышла замуж за голландца и уехала к нему в Роттердам.
Дверь квартиры открылась, выглянула Аня.
— Иди скорей!
Я замешкался с окурком, не знал, куда его сунуть. Затушил об косяк и положил на перила лестницы.
— Она меня за тобой послала, — прошептала Аня.
Толстой тётки нигде не было видно.
— Зачем? — удивился я.
— Я откуда знаю!
— Закончила она? Про излучение?
— Да она просто болтает, зубы заговаривает. А сама в это время щупает…
— Как это — щупает? — переспросил я.
— Ну, диагностирует. И, кажется, молится тоже…
Когда мы вошли в комнату, баба Маша сидела на прежнем месте.
— Встань-ка вот сюда, — сказала она мне.
Я встал ровно перед ней и зачем-то засунул руки в карманы.
— Руки вынь.
Я вынул и спрятал за спиной.
Баба Маша смотрела мне прямо в глаза. Гипнотизирует, подумал я. Меня в детстве пытались гипнотизировать — хер вам, у меня глаза карие, гипнозу не поддаются. Но она просто смотрела, ничего внушать, похоже, не собиралась. В какой-то момент вдруг мелькнуло в её взгляде что-то, но сразу пропало, я и не понял что. Отвлёкся. Смотрел ей в глаза и не видел этих глаз. А видел свою бабушку — она резала круглый хлеб, прижав его к животу. Потом вроде видел маму — она сидела на скамейке перед домом в огромных отцовских валенках с галошами и ждала почтальоншу.
— Всё, — глухо сказала баба Маша. Передо мной снова выплыли её глаза, но она быстро отвернулась.
— Баба Маша, деньги возьмёте? — спросила Аня, выдержав уважительную паузу. Я стоял, как памятник, чуть не вытянув руки по швам.
— Там на подоконнике — банки, — сказала баба Маша, будто не слышала, — дай-ка мне зелёную и фиолетовую. Эй!
Я не сразу понял, что она со мной говорит. Отодвинув шторы, увидел, что подоконник уставлен пластиковыми банками с пищевыми добавками. Яркие, нарядные, с непонятными названиями. Я обернулся, сомневаясь, правильно ли понял.
— Зелёную и фиолетовую, — напомнила баба Маша.
Она приняла у меня банки и начала их рассматривать.
— Вот эта — семьдесят, а эта… — она пригляделась, — сто двадцать пять, кажется. Нюра! — заорала вдруг, — фиолетовая — сто двадцать пять?
Мы вздрогнули, дал же Бог голос…
— Да! — донеслось из-за стены.
— Хорошие таблетки, берите, — продолжила баба Маша уже потише, — и от головы и от поноса… Не повредят.
Аня положила деньги на столешницу и сунула банки в сумку. Баба Маша опустила голову и, почёсывая макушку, о чем-то задумалась. Мы потихоньку засобирались.
— Это только кажется, что Бог детей просто так даёт, — сказала она вдруг.
А мы уж думали, она про нас позабыла. Сели опять.
— Для кого-то — это счастье великое, а кому и не надо вовсе, — размышляла вслух баба Маша, — и никто не знает, почему одним — всё, а другим — шиш с маслом. А я вам так скажу, — подняла она глаза, — прежде чем детей рожать, надо жизни хлебнуть. Вот когда поживёшь-помыкаешься, тогда и будет тебе милость Божья. Когда сам хапнул горя, тогда и ребёнка научишь, как жить…
Я до сих пор чувствовал себя странно, слушал её и не слышал. Почему-то опять вспомнил нашу хозяйку Татьяну Михайловну. Представил мокрые хлопья снега, тающие в чёрной Неве, и словно увидел, как безлюдным субботним утром она тянет тележку по мокрой набережной. Как у проходной Крестов топчется среди таких же матерей и жён, с такими же тележками стоящих в очереди к окошку.
— Софья говорит, война будет скоро. А я ей: если только бабы воевать пойдут… Она-то помрёт скоро, я знаю…
Я пытался сосредоточиться на том, что она говорит, но Татьяна Михайловна не шла у меня из головы. Осень, слякотное, хмурое утро. Как она возвращалась с этой пустой тележкой, что думала?
Баба Маша, ёрзая, подползла к краю тахты и с трудом встала на ноги. Мы тоже поднялись. Такая маленькая, едва достала головой до моей груди, а я ведь тоже не великан. Протянула нам тёплые, сухие ладони, я пожал правую, Аня — левую. Баба Маша строго посмотрела на неё.
— Мальчика, поняла? Парня. Воевать некому.
В дорогеВалерий Былинский
Женщина, которую, он думал, что любит, осталась спать в номере брестской гостиницы «Беларусь».
— Любишь? — Она вежливо скривила лицо. — А я не верю тебе. Почему ты раньше не говорил мне этих слов? Мы же вместе уже четвертый год.
— Не говорил, потому что…
— Не любил?
— Нет… Просто рано было говорить.
— А сейчас поздно. Понимаешь?
— Ты…
— Что?
— Ты… Что, все зависело о того, скажу ли я эти слова? А ты сама, любила, любишь меня?
— Люблю? — Она весело и зло рассмеялась. — Люблю ли я? Я — женщина, я — как дождь, сначала иду, а потом заканчиваюсь. Понимаешь? Сейчас я не иду, а вчера шла… надеялась. Я другая, и я бы умерла за тебя, если бы ты говорил мне эти слова.
— Даже если бы лгал?
— Мы дуры и за враньё верны будем. Вот такие мы, понял?!
Она резко зарыдала, как это в последнее время часто случалось с ней. И выбежала в ванную гостиничного номера.
Звёзд становилось всё больше. Они появлялись, словно кто-то вытирал с чёрного неба пыль. Сергею захотелось открыть рюкзак, достать плеер, чтобы послушать песню «Едущий в шторм». Но ему было приятно сидеть вот так, не двигаясь, и он не стал шевелиться.
Когда он вошёл вслед за ней, она не сидела, как обычно, в слезах, на краю ванной и не смотрела в льющуюся из крана воду. Нет, она стояла перед зеркалом и смотрела на свое отражение так, словно увидела там что-то инопланетное.
— Как думаешь, — спросила она с пристальной полуулыбкой, — мой сын будет похож на меня?
Ещё не понимая, что значит «будет», не сознавая, как больно толкнуло его это её «мой сын», Сергей шагнул к ней и уже почти погрузил пальцы в её длинные светлые волосы, чтобы взрыхлить их, как всегда, когда он хотел её успокоить. Но женщина резко взбросилась вверх, словно что-то взорвалось под её ногами, схватила склянку с полки под зеркалом и швырнула в него:
— Сволочь! Гад! Ты убил нас обоих! Нет, троих! Троих убил! Меня, ребёнка и нашу любовь! Я ненавижу тебя!
Баночка с кремом, как пуля, просвистела возле его виска и разбилась о дверь ванной.
Сергей вышел, не закрыв за собой дверь.
Ярость, перемежаемая волнами страха — такой он не видел её никогда, — бросала все в нем внутри, словно обломки разбитой лодки по штормовому океану.
Сергей опустил руку в рюкзак, нащупал плеер, вытащил его, воткнул наушники в уши, нажал «play»:
«Как собака без кости. Как актёр без роли…»
Она вышла из ванной. Посмотрела на него, сутуло сидящего на кровати. Высокая, прямая, в длиной сорочке-мантии, закрывающей почти до пят её длинные ноги.
— Ты трус, — сказала она простым голосом, чуть помолчав. — Трусом ты был и тогда, когда разрешил мне аборт. И тогда, когда молчал о своей любви. Что? — Она длинно и почти удивленно взглянула ему в глаза. — Да, я в самом деле верю, что ты любил меня когда-то. И я любила тебя, Серёжа. Мы оба боялись, я боялась тебя, а ты боялся жизни. Только я не стесняюсь своего страха, он настоящий. А твой бутафорский. Так вот. Теперь уже всё. Я не хочу быть с тобой. Утром уеду. Хочешь — поехали вместе, хочешь — оставайся. Мне всё равно.
Я хочу спать и больше ничего. Утро не мудренее вечера. Утром будет так же, как и сейчас. Пока.
Чуть виляя ягодицами и переставляя длинные ноги, она пошла в спальню, легла на кровать на свое место у окна, накрылась почти с головой и отвернулась.
«Не выключила свет», — подумал он.
Ещё он подумал, что никогда уже не займется с этой женщиной сексом. Не войдет в неё сзади, когда она стоит на коленях, выгнувшись диким худым животным.
Странные мысли бывают у слабых мужчин, когда их бросают женщины. А может — и у всех мужчин в таких случаях.
«Как собака без кости. Как актёр без роли. Убийца на дороге».
Горячий приступ ярости и стыда конвульсией пронзил его тело. Он представил, как бьёт её по лицу, как выступает на её губах кровь. «Трус…» — вспомнил он.
Худшее, что женщина может сказать мужчине.
Худшее, что вообще может случиться.
Все нервные вспышки сегодняшних вечера и ночи, выпитые им полбутылки водки перед тем, как он собрал вещи и ушел из гостиницы, его бездумное брожение по ночному Бресту и посадка на случайный автобус — все это скопились в нём пустой тяжестью и застыло сгустком высоко в груди, ближе к горлу.