Но уколы не помогли: у Риты начался бронхит, снова перетёкший в крупозную пневмонию. Рите пришлось заново сдавать все анализы, среди которых на этот раз были и рентген, и онкомаркер. Диагноз оглушил Риту: рак лёгких, метастазный плеврит.
Не могло быть и речи, чтобы сказать об этом Мите. Рита держала в курсе только Олега, который как-то совсем растерялся от этой новости, перестал сыпать нравоучениями и неотступно следовал за Ритой поникшей тенью. Он забросил все свои дела и ездил с ней по клиникам и светилам онкологии, выясняя, где и как её могут вылечить. За операцию никто не брался, а всё остальное было лишь отсрочкой неминуемого исхода. Тогда Олег связался со своим партнёром по бизнесу в Израиле, который нашёл и клинику, и хирурга, готового за баснословные деньги, которые Олег без разговоров согласился дать, оперировать Ритину опухоль. Времени на раздумья не было: состояние стремительно ухудшалось.
Рита предупредила Митю, что через несколько дней уедет на корпоратив в Израиль, а потом останется там ещё на некоторое время — просто отдохнуть. Митя отреагировал спокойно, даже обрадовался: ему казалось, что Рита здорово измотана и ей действительно нужен перерыв.
— Слушай, а давай сходим куда-нибудь перед моим отъездом? Мы сто лет никуда не выбирались… — предложила Рита.
Митя на следующий же день купил билеты на концерт «БИ-2» в одном из ночных заведений, позвонил Рите, и они договорились о встрече в восемь часов прямо у клуба. Олег довёз Риту до Белорусского вокзала, где она попросила остановить машину, потому что захотела немного пройтись пешком. Олег недоверчиво и тревожно следил за её удаляющейся хрупкой фигурой, пока она не скрылась в переулке.
У клуба Рита без труда отыскала своего рослого Митю, оживлённо разговаривающего с какой-то девушкой. Митя, увидев Риту, радостно заключил её в объятия, а потом, как куклу, повернул лицом к девушке:
— Марго, знакомься: это Наташа, фанатка «БИ-2» и будущий медицинский физик в одном лице! Вот, напросилась.
Девушка засмеялась:
— Да, вот такая я навязчивая!
Рита улыбнулась одним уголком рта и приветственно кивнула:
— Вы вместе учитесь?
— Нет, я только на первом курсе, — необычайно дружелюбно ответила девушка.
— Ладно, наболтаетесь ещё, — прервал их Митя и, приобняв обеих девушек за плечи, направил их к входной двери.
Внутри было шумно и душно, слышались пьяные вскрики и неприличный гогот, на сцене сновали какие-то люди, устанавливающие и настраивающие аппаратуру. Рите было обидно: она хотела провести этот вечер с Митей наедине. Украдкой она ревниво оглядывала худые Наташины ноги в массивных ботинках, испещрённые пирсингом брови и губы, неухоженные руки в безвкусных перстнях с какими-то черепами и ящерами. Наташа смеялась буквально каждой Митиной реплике и восторженно лепетала какие-то глупости про фан-клубы и чаты. «Дурочка с переулочка, — с раздражением думала Рита. — Неужели Митьке нравятся такие пустышки?» Митя же вёл себя как школяр: носил на плече её сумку, бегал для неё за коктейлями, смотрел ей в рот, смеялся её дурацким шуткам. Вечер был окончательно испорчен, когда Наташа вдруг спросила у Риты, сколько ей лет. Рита враждебно глянула на неё:
— Пятьсот.
На сцену вышли участники группы, поприветствовали зал, и из мощных динамиков грянули первые аккорды:
Я больше не играю со своей душой.
Какая есть, кому-нибудь сгодится.
Но медь — не золото, и твой герой —
Последний, кем бы ты могла гордиться…
Наташа вскочила с места и бросилась к сцене с вытянутыми вверх руками, подпрыгивая и пританцовывая. Митя счастливо улыбался, наблюдая за ней, и кивал головой в такт музыке. Потом извиняющимся тоном сказал Рите: «Я сейчас», — и стал протискиваться к Наташе.
Рита еле дождалась окончания концерта.
Когда они уже ехали с Митей в пустом автобусе от метро, сидя рядом на продавленном остывшем сиденье, Митя спросил:
— Как тебе Наташа? Совсем не понравилась?
— С чего ты взял?
Митя захохотал:
— Ты бы видела своё лицо!
Помолчав, Рита очень серьёзно ответила брату:
— Знаешь, Митко, по-моему, она на маму чем-то похожа.
— На тебя она похожа, любезная сестрица, вот что! — весело сказал Митя и легонько боднул её головой в висок.
Риту от этих слов бросило в озноб:
— Митя… Знаешь, я…
Она осеклась и молча отвернулась к окну. Там проплывал безрадостный ландшафт, усеянный коробками однотипных многоэтажек и бетонными заборами.
В горле стоял ком, и чтобы не расплакаться вот так, на пустом месте, она жадно цеплялась взглядом за горящие окна, за ускользающие фонари и редких людей, бредущих куда-то или стоящих на остановке. Митя повернул голову к окну и увидел в нём Ритино отражение: на её губах дрожала едва заметная улыбка.
ВитёкЗахар Прилепин
— Москва поехала! Собирай обедать, мать! — говорил отец, заходя в дом.
Пацан улыбался ему. У отца всё время был такой вид, словно он поймал большую рыбу, которая у него в мешке за спиной щекочется хвостом.
Бабушка выглядывала в окошко. По насыпи мимо деревни пролетал сияющий состав.
В книжках шум поездов описывался странным «тук-тук-тук-тук, ты-тых-ты-тых» — но звучанье состава скорей напоминало тот быстрый и приятный звук, с которым бабушка выплёскивала грязную воду из ведра на дорогу. Состав будто бы сносило стремительным водным потоком. Казалось, зажмуришься в солнечный день, глядя составу в след, — и разглядишь воздушные брызги и мыльные пузыри, летающие над насыпью.
По Москве, часа в четыре, обедали — когда дневной состав проходил в столицу, и с Москвой, в девять с мелочью, ужинали — когда состав мчался оттуда. Если днём, на солнце, состав смотрелся будто намыленный, то вечером — напоминал гирлянду.
Утром тоже был рейс, но мальчик в это время спал, бабушка возилась с коровой, а отец уходил на работу в котельную и там, наверное, время от времени похмелялся с Москвой.
Однажды пацан, перегуляв, на ночь выпил шесть кружек воды, утром, встав на три часа раньше обычного срока, припрыгивая, выскочил на улицу и, наконец, стал свидетелем того, как проходит первый состав. Он был похож на длинную рыбу, на миг показавшуюся на поверхности воды и пропавшую в белесой глубине. Пацан ещё толком не раскрыл глаза, когда раздался этот настигающий плеск — а когда раскрыл — только птица зигзагами летала над насыпью, словно её полёт спутал огромный ветер.
…залил себе всю калошу, пока смотрел на птицу.
Пацану было семь лет, отец выучил его буквам.
Пацан ровно накусал пассатижами проволоки, найденной в сарае, — и, кряхтя, как бабушка, сверяясь по книжке, выгнул разных букв. Сначала, чтоб хватило на своё имя, потом на имя коровы, потом смешал оба слова и, поковырявшись, набрал на Москву, которая носилась туда-сюда по путям.
Ходить к насыпи ему запрещали.
Зимой, сквозь рыхлые снега, наверх было не забраться. Осенью и весной насыпь была грязна и неприступна. Пацан подступался как-то — вернулся домой измазанный с головы до пят, бабушка оббивала его сначала на улице, потом оттирала в прихожей, потом домывала на кухне.
Зато летом… летом там цвели такие буйные цветы — издалека казалось, будто они катаются на санках: всё было белое, красное, шумное, всё кудрявилось и кувыркалось через голову. Взгляд скользил, когда пацан глядел на эту красоту.
Засыпая, он всё никак не мог понять, как же цветы прижились вдоль отлогой, крутой насыпи — им же приходится расти не вверх к солнцу, а куда-то почти в сторону, набок. Солнце греет им стебли и затылки, а не макушки.
…висит цветок, заслонившись рукавом от света, и сверху проносится состав…
Внизу, под насыпью, цветы пахли цветами — а вверху, ближе к рельсам, их становилось всё меньше, и редкие ромашки отдавали пылью, мазутом, гарью.
Пацан залез вверх перед обеденным поездом, разложил буквы на рельсе, друг под дружкой. Сначала они лежали спутанно, но, решив, что это непорядок, пацан разместил их как положено в слове «Москва».
Часто оглядывался — не идёт ли, взвив птиц и мыльные пузыри, сшибая слепней и пчёл, состав.
Внизу, на поле, паслись коровы — их в деревне оставалось три.
Одна — их Маруся, неспешная отзывчивая, как бабушка. Другая — ближнего соседа по прозвищу Бандера, такая же рыжая, как он. Третья соседа по прозвищу Дудай — чёрной масти и дурная, тоже понятно в кого.
Дудай, когда гнал корову домой, прикрикивал: «Хоп-хоп! Иди, ай!» Бандера раз в минуту повторял: «Цоп-цобе! Цоп-цобе!» И лишь бабушка пригоняла корову молча, потому что Маруся и так знала, куда идти.
Сейчас коровы щипали траву, отмахиваясь хвостами, или, вытягивая шеи, громко мычали в сторону путей, будто призывая состав.
Пацан сполз вниз, сминая цветы, и долго ждал поезда. Гораздо дольше, чем предполагал. За это время он оборвал лепестки у всех ромашек вокруг. Ромашки стояли лысые и противные, как новобранцы. Мухи садились на них, а пчёлы уже нет.
Пацан не двигался и старался не дышать.
Совсем близко из норы вылез суслик и поднялся на задние лапки, маленький и непроницаемый, как японский божок. Он изредка принюхивался к воздуху.
Пацан сморгнул, и суслик пропал.
Состав вылетел будто из засады. От него шёл жар, а ветер нёсся и впереди, и позади, и по бокам состава, заставляя кланяться травы и кусты.
Жар этот был вовсе не такой от бабушкиных сковородок, — он пах серой, а не подсолнечным маслом. И сам состав был полон скрытым гулом, как будто внутри его находились тысячи бешеных пчёл.
Пацан вдруг, на долю секунду, явственно увидел девочку в окне, радостно указывающую в него пальцем. Поезд нёсся так быстро, что пока она не сжала кулачок, пальчик успел показать на всех коров, котельную, старые склады, кладбище и начинавшийся за ним лес.
Когда родители девочки наконец подняли глаза, чтоб разглядеть причину её удивления, — взгляд их упал как раз на косые кресты и неряшливые надгробия.