Кладбище было обнесено железной оградкой только со стороны села, а дальний его край, уходящий в деревья, был открыт настежь, словно покойным только к живым людям не стоило приходить, а в лес — пожалуйста.
Пацан иногда представлял, как могилу деда навещает медведь, или волк… или компания загулявших зайцев.
Немного подождав, пока не удалились все опалённые всадники, сопровождавщие состав, пацан поспешил к рельсам.
Буквы смотрелись замечательно. Они расплавились и стали не толще пчелиного крыла… ну, хорошо — трёх пчелиных крыл.
Пацан бережно собрал ещё горячие сколки алфавита.
С другой стороны насыпи была воинская часть.
Солдат там с каждым годом становилось всё меньше; отец сказал, что скоро часть вообще прикроют — стратегического значения у неё не было никакого. Раньше за селом была станция и даже одноэтажное здание вокзала — но с тех пор как село перестало добывать торф и вымерло, там давно уже не останавливались никакие поезда.
Несколько лет назад солдатики ходили в деревню за молоком, а потом прекратили. Расхотелось, наверное.
Но в части ещё дымили котлы, маршировали солдаты, изредка громыхал мат. Всё отсвечивало на солнце: спины, кастрюли, окна, плац, кокарда офицера. Два срочника, зашкеревшись, курили в кустах за столовой.
Солдаты сверху смотрелись как игрушечные.
Пацан немного поиграл ими в войну и поспешил домой.
В одной руке у него были буквы, другой он пытался удерживать себя за цветы, отчего, когда он сполз с насыпи, рука стала зелёной и вся горела.
Одна ладонь была горячая от букв, вторая от стеблей.
— Москва проехала, пора вечерять, — сказал отец, но голос у него был такой, словно рыба ему попалась дурная, с родимым пятном, с бледным больным глазом: и выбросить жалко, и есть страшно.
— Ты зачем лазил на пути, бродяга? — спросил пацана отец, усаживаясь за стол.
Бабушка поставила мужикам тарелки и тихо, словно пугаясь, звякнула ложками.
Пацан молчал.
Отец начал смуро есть, изредка поглядывая в окно.
Он сроду не тронул сына, но пацан всё равно его боялся.
Бабушка не желала приступать к еде, пока за столом не воцарится мир. Ей казалось, что возьми она хлеб или, упаси бог, ложку — всё вообще пойдёт наперекосяк.
Отец, на мгновение позабыв, что ему положено быть суровым и строгим, спросил у бабушки:
— А чего сарай открыт? — и кивнул за окно.
— Да два цыплока куда-то потерялись. Звала-звала, нету.
— Это бандеровской кот, — сказал отец уверенно. — Я сказал уже Бандере: прибью иуду.
— Ой, да не бандеровский, — сказала бабушка. — Он лентяй, лежит целый день — кот Бандеры… Какие ему цыплоки! Его хоть за усы тащи — не проснётся.
Пацан, сообразив, что от него отвлеклись, вдруг высыпал на стол буквы. Под вечерней лампой они отсвечивали как серебряные. Расставил их в форме слова «Москва».
Отец, прищурившись, смотрел.
— Красиво, — сказал. Потянулся и взял одну из букв.
Бабушка тоже полюбовалась, но прикоснуться не решилась.
Пацан быстро доел свою картошку, выпил молока и ушёл в комнату читать книжку. Детских книжек в доме было три — одна в картонной обложке, а две другие без обложек и названий.
— Откуда ты прознал о насыпи-то? — спросила бабушка на кухне.
— Бандера сказал, — ответил отец, щетиносто усмехаясь. — Всё, наверное, решал: как ему приятней будет — что этот бродяга снова полезет под состав, или что я его вздую дома. Выбрал: лучше, если вздую.
По молчанию бабушки было слышно, что она не согласна с отцом. Бабушка считала Бандеру неплохим мужиком.
Она всех людей считала хорошими.
Для бабушки любое человеческое несчастье было равносильно совершённому хорошему делу. Мужик запил — значит, у него жизнь внутри болит, а раз болит — он добрый человек. Баба гуляет — значит, и её жизнь болит в груди, и гуляет она от щедрости. Если кому палец отрезало на пилораме — это почиталось вровень с тем, как если б покалеченный весь год соблюдал посты. У кого вырезали почку — это всё одно что сироту приютить.
У бабушки это очень просто в голове укладывалось.
Бандера жил с женой и тремя маленькими внуками. Какого они пола, пацан толком так и не знал — детей редко выпускали за ворота. Они попискивали где-то в глубине дома или в коровьем стойле, куда их перетаскивали, когда Бандера доил коров — он сам доил.
Пацан слышал от бабушки, что раньше неподалёку от деревни была тюрьма, где сидел то ли отец, то ли дед Бандеры, — и, выйдя на волю, остался тут жить. Но род их всегда вёл себя скрытно, нешумно.
Пацан иногда подолгу стоял у бандерина дома — понапрасну ждал, что его подпустят к детям, он бы поиграл с ними.
В былые времена в бандерином дворе всегда обитало множество разнообразных, шумных и пушистых собак. Жена Бандеры собирала их и сдавала на шкурки в какую-то живодёрню.
У них был сын, белесый, рослый, видный, рубашки всегда носил с завёрнутыми по локоть рукавами. Наглядевшись на него, пацан тоже стал носить так же — подворачивал свои обноски, начиная с первых майских дней. Руки только мёрзли всё время.
Сын женился на местной девке, быстро наплодил троих, потом сошёлся с какой-то городской и пропал. Невестка осталась жить у Бандеры в семье.
Разве бабушка могла после этого плохо думать о Бандере?
— Бандера! — дразнил её отец. — Приютил детей! Чужих, что ли, приютил? Своих же! Куда ж им скопленные собачьи деньги тратить! Они ж собак всю жизнь резали на мясорезке! Подрастут щенки — и под нож! Вот сынок и вырос такой! Он привык, что с щенками так можно: поиграл и забыл…
По бабушкиному молчанию пацан неожиданно понимал: на этот раз она согласна с отцом. Согласна, но не осуждает всё равно ни Бандеру, ни сына его, ни невестку, ни бандерову жену.
На всю деревню полная семья осталась только у старшего Бандеры и Дудая. Все остальные мужики либо бедовали по одному, либо домучивали своих матерей.
Те из женщин, что вовремя не сбежали с дембелями, обитавшими в соседней воинской части, из девичества сразу торопились в сторону некрасивой, изношенной зрелости, чтоб ничего от жизни больше не просить и не ждать. Ели много дурной пищи, лиц не красили.
Дедов в деревне не было вовсе, деды перевелись. Детей тоже почти не водилось, одна бандеровская мелкота. Подросшие сыновья Дудая пару лет назад переехали в город и там то ли учились, то ли работали — или и то, и другое.
Средняя школа была только в соседней деревне, за 21 км, отец ездил туда, договорился, что будет учить пацана дома и два раза в год привозить его сдавать экзамен.
Зимой село будто спало, лежа на спине, с лицом и животом, засыпанным снегом. Отец иногда собирался и, прихватив охапку дров, шёл затопить печь к соседским алкоголикам. Те могли замёрзнуть с перепою, когда не топили дня по четыре.
Заставал их, лежавших под ворохом телогреек, одеял и тряпок, скрючившихся и посеревших.
Раньше в деревню наезжал трактор, проделывал дороги, но сейчас в этом необходимости не было — на зиму дорога оставалась одна — ведущая к магазину, её раскатывала шишига, которая раз в неделю подвозила продукты. Меж остальными домами только натаптывались тропки, и то терявшиеся после трёхдневных снегопадов.
Вдоль тропок виднелись жёлтые прогалы, оставляемые двумя деревенскими кобелями.
Прошлую ледяную зиму случай был. Бабушка выглянула в окно и спрашивает отца:
— Чёй-то не пойму, чьи собаки во дворе суетят?
Посмотрел отец и хохотнул:
— Это волки, мать.
В дверях раздался ужасный скрежет, пацан потерял от страха дар речи, да и бабушка напугалась.
Отец пошёл открывать, бабушка глянула на него так, словно он собирался поджечь дом.
— Волки не полезут в дом, — сказал отец хрипло и негромко. — Это не волки.
Распахнул дверь, и в избу влетел дудаевский кобель, вечно круживший по деревне без привязи — глупый, крикливый и хамовитый. Но тут он улыбался и заискивал всей мордою. Показалось, что кобель только притворялся злым и бестолковым — а сам всё понимает, и попроси его сейчас встать на задние лапы — он встанет и постарается станцевать.
Совершенно очевидным образом поздоровавшись и с бабушкой, и с отцом, и приветливо кивнув пацану, которого до этого никогда не привечал, дудаев кобель мелькнул под кровать и затаился там, не дыша.
— …корова-то, — сказала бабушка, не находя себе места. — В коровник-то волки?..
Пацан вдруг услышал, как истошно замычала Маруся.
— Нет-нет, куда… — сказал отец. — Кирпич!.. Крыша. Не влезут.
Но сам тем временем нашёл таз с молотком и, распахнув окно, начал изо всех сил бить железом о железо, прикрикивая: «Пошёл! Пошёл! Гуляй в лес!»
Через минуту, взяв топор, быстро распахнул дверь и шагнул на улицу. Чуть переждав, опасливо выглянула бабушка.
Никого не было.
Только корову Марусю едва успокоили.
Дудаев пёс так и не ушёл до утра — лежал у дверей, закрыв глаза и не шевелясь, чтоб никто его не заметил.
В ту ночь волки пожрали всех бандеровских собак — их, кажется, оставалось тогда то ли четыре, то ли пять, все некрупные и пушистые.
С тех пор Бандеры собак не держали. Кота завели.
Зато Дудаев кобель стал ещё злей — завидев пацана, всякий раз нёсся на него с бешеным лаем — казалось, что сейчас сшибёт с ног и вырвет все кишки наружу. Только за три шага сбавлял бег, смыкал бешеную зубастую пасть и, высоко подняв голову, молча пробегал мимо и спешил дальше, не оглядываясь, задрав твёрдый, как палка, хвост.
С отцом пёс таких забав проделывать не решался и облаивал его, стоя метрах в тридцати — зато самым обидным, блеющим каким-то лаем.
Отец шёл, будто не обращая внимания, но, обнаружив вдоль дороги камень, резко приседал, — и через секунду, сглотнув лай, пёс исчезал в ближайших зарослях. Некоторое время отсиживался там, а потом спешил к дудаеву дому за своей похлёбкой.
Дудай приехал в деревню за год до рождения пацана.
Отец всё время говорил, что Дудай жил на горе, и пацан иногда пытался представить, как это было. Получалось что-то вроде насыпи, только каменное — по ней ходит Дудай, а вместо коровы у него козлы с рогами, и брехливый кобель охраняет их.