тная, сковывающая исламские силы и прикованная к исламскому фронту. В крайней ситуации НАТО вряд ли поможет нас добивать; скорее оно подопрет (как подпер нас когда-то Рузвельт против Гитлера).
Решаться же будет, — наверное, все-таки между главными противниками, каждый из которых будет смотреть на другого «сквозь нас», в лучшем случае пытаясь привлечь нас на свою сторону. И решаться будет — не в наших «тайгах» и тем более не в наших «болотах». А где-то по периметрам Индийского и Тихого океанов (Тихий, возможно, придется переименовать во что-то громкое) и Средиземного моря (а тут к геополитическим разборкам не привыкать).
Какая роль уготована нам в этой надвигающейся драме? Нам — России, русским? С чем мы в нее вступим? Думает ли над этим наша интеллигенция?
Или вслед за великим японцем нам придется утешаться так: я умираю, но то, что создало меня, создаст второго меня?
ПРОЦЕСС ПЕРЕМЕЩЕНИЯ ИЗ ОДНОЙ РЕАЛЬНОСТИ В ДРУГУЮ
ЗАЯВЛЕНИЕ.
Прошу перевести меня из внутренней эмиграции в наружную.
Давно меня подмывает его перевести, но в обратном направлении. То есть из того несколько подвешенного состояния, о котором сам Дружников сказал стихами: «Как хотел бы я быть в России всей душой! Но телом ни-ни», — вернуть его в наш российский литературный процесс, то есть туда, где хотела бы быть его душа.
Если взвесить сделанное Дружниковым за последние десять лет, то мое желание не покажется странным. «Вознесение Павлика Морозова» (низвержение мифа о Павлике Морозове) — сенсация; можно по-разному оценивать эту работу; технология демистификации, которой автор, кажется, дорожит более всего, меня трогает куда меньше, чем раскопанная Дружниковым история кровавой склоки в тавдинской деревне времен коллективизации — докопался до правды Дружников виртуозно, и повесть его не случайно стала бестселлером.
Следом — серия его расследований о русских и советских классиках, составившая особую книгу; и там все то же: «технология лжи», сращение литературы и идеологии, сращение идеологии и тайной полиции на протяжении двух веков великой русской словесности и полувека советской. Опять-таки мне и там далеко не все близко; одно дело отследить настроения Пушкина как потенциального отказника и невозвращенца — в полуторавековой пушкиниане такого еще не было; и другое дело пенять Юрию Трифонову, что смел печататься в официальной советской печати. Ну и смел! И правильно делал! И читаем его! А что он написал бы, если бы играл в молчанку или печатался «там», пусть бабка гадает.
Дружникову бабка нагадала самоосуществление «там» — и отлично. Вот и его читаем. Прелестны его американские «парадоксы», и особенно «Техасские заскоки»; не удержусь, вернусь еще к этим очеркам, они составляют заметную часть последней публицистической книги Ю. Дружникова (книга издана в США, содержит «избранные эссе, статьи, очерки, фельетоны, воспоминания, записные книжки» и называется «Я родился в очереди»). А все-таки самое интересное для меня в этой книге не та очередь, где автор родился, и не то отсутствие очередей, ради которого он метнулся в Техас, но сам перемет-перелет перестрой души. «Процесс перемещения из одной реальности в другую» — из цивилизации в цивилизацию, или, огрубляя, из отсутствия цивилизации в ее, так сказать, присутствие. А также та загадка, что душа при этом остается почему-то «здесь», то есть при тотальных мифах и бесконечных очередях.
Пожалуй, с очереди я и начну. Именно статья о бесконечных очередях, пересланная в 1979 году в США, а потом перепечатанная по всему миру, положила начало десятилетнему отказному сидению Дружникова в СССР, и именно эта статья — визитная карточка писателя — дала название итоговой книге его публицистики.
«…Я родился в очереди… И с тех пор очередь стала неотъемлемой частью моего существования… Ежедневно стоял в очередях за хлебом, за стаканом воды, купить рубашку или ботинки, за учебниками или тетрадями, за паспортом и военным билетом, чтобы подать документы в институт, чтобы взять книгу в библиотеке, залечить зуб, жениться, развестись».
Что в роддом мать не приняли без паспорта — действительно случайность: «к несчастью, мать забыла паспорт» (ну, так не забывай). Все остальное — закономерно. Что нужно, чтобы не было очередей за хлебом? Нужно, чтобы люди жили на земле и хлеб растили. Много желающих? Все в город катят на гарантированные хлеба. За стаканом воды стояли? А много было желающих встать у бочки и этой водой торговать? Охота новую рубашку и ботинки? А шить эту рубашку и тачать эти ботинки — охота? Или приятнее «подать в институт», «взять книгу» или даже «жениться и развестись» — так ведь чистых мест на всех желающих никогда не хватит, ибо, как верно заметил Дружников в своей записной книжке, «трудность жизни читателя в том, что очень много пишут».
Конечно, когда власть выстраивает массу желающих в очередь, то выглядит это так, как будто власть эту очередь придумала специально, чтобы сделать жизнь человека невыносимой, чтобы он прямо-таки в этой очереди родился и более ни на что не претендовал, — но ведь корень зла не столь юмористичен (хотя Дружников прав: в нашей буче, боевой, кипучей, чувство юмора лучше не терять). А в основе все то же: надо пахать, надо вкалывать, надо делать тетради на бумажной фабрике, а бумагу — на целлюлозном комбинате, надо сидеть в милицейском паспортном столе, сидеть в военкомате, в загсе, работа тяжела, скучна, рутинна, а человек рвется к чему-то возвышенному и чистому, а если он чувствует, что наделен талантом, то и вовсе ему невтерпеж, и невыносимо, и «какого черта», но талант — понятие трудноизмеримое, и желающих писать и плясать всегда больше, чем желающих читать и аплодировать, как желающих выпить всегда больше, чем желающих налить; это, так сказать, статистика, соотношение качеств человеческой натуры, природа вещей; с этим трудно смиряться, но приходится, потому что иначе вцепишься в какого-нибудь крайнего: это он — подлец-редактор, это он меня не печатает!
Не скрою, эти достаточно ходовые эмоции «зацепили» меня у Дружникова в связи с эпизодом отчасти и личным: дело в том, что его полемика с С. Баруздиным в 1988 году, когда тот напечатал «Ответ Ю. И. К.» и получил от Дружникова отповедь, случилась на моих глазах, и если «Новое русское слово», напечатавшее дружниковскую «Щель в приоткрытом обществе», обреталось в «другой цивилизации», то к «Дружбе народов», напечатавшей баруздинское письмо, я имел самое прямое отношение. Больше скажу: проработав под началом Баруздина в «Дружбе народов» без малого двадцать лет, я могу до некоторой степени судить о справедливости характеристик, ему даваемых.
«Секретарь Союза писателей, посаженный в кресло личным наместником Сталина Дмитрием Поликарповым…» — характеристика совершенно пустая. Потому что ВСЕ секретари и редакторы садились тогда в кресла с санкции «наместника», это был общий порядок, и Дружников это знает. А вот что журнал из малотиражной «братской могилы» превратился в один из самых читаемых, с миллионным тиражом, — это «наместниками» не предусматривалось, и это уже заслуга самого Баруздина. То, что в годы журнального безвременья (то есть перестройки), уже после смерти Баруздина, «Дружба народов» не погибла, удержалась, сохранила лицо — тоже во многом следствие того, что журнал лицо ИМЕЛ. И это Дружников тоже знает: то, что он сегодня охотно печатается в «ДН», а не в каком-нибудь новоиспеченном радикальном «детище гласности» — следствие того же, и все это результат не диктата наместников, а того, что в условиях диктата С. Баруздин сумел сделать достойный журнал.
Захотел бы Ю. Дружников сыграть такую же роль, — наверное, смог бы: у него в его главном романе, в «Ангелах на кончике иглы», все варианты подобной технологии описаны и прочувствованы детально: начиная с правды полунамеками и кончая доведением официальной лжи до абсурда. Не захотел не надо. Другие сделали. И в результате имеются-таки необанкротившиеся органы печати, в которые есть смысл предлагать тексты, и имеются неразбежавшиеся читатели, которые тексты читают. Так что милости просим… печататься (ненавижу это слово).
По-человечески Дружникова можно понять: чего не скажешь в пылу полемики! Но ведь это переиздано сегодня, сейчас, без позднейших комментариев:
«Не будем играть в прятки. В том, что российская литература достигла внутри страны великого оскудения, большая личная заслуга Сергея Баруздина».
Бога не боитесь, Юрий Ильич!
Кстати, об игре в прятки. Оно, конечно, пока гласности нет и концы спрятаны, тогда, может, и не сообразишь, где кончается и где начинается сакраментальная «очередь», но когда прятки отменены, многое становится настолько ясно, что хоть снова прячься.
Ну вот, цензура. Как-то полфразы финальной выкусила у Дружникова, а запятую убрать забыла, с этим выкусом и вышла книжка, завершающаяся запятой. Один американский критик, написавший о Дружникове исследование, предлагает книжку эту сдать в музей тоталитаризма. Можно — там таких экспонатов навалом. У меня при тоталитаризме был такой случай. Я писал в журнале «Литературное обозрение» о весьма значительном писателе и с ним полемизировал, а со мной, защищая писателя, в том же номере полемизировал В. Оскоцкий. У меня эту полемику цензура сняла, а у Оскоцкого цитаты из меня снять забыла. Так и вышел журнал. Мне говорили, что надо возмутиться и протестовать, а я смеялся: пусть хоть из Оскоцкого умница-читатель узнает, что я на самом деле думаю.
Разумеется, каждый реагирует соответственно своему характеру. Один продолжает придуриваться и играть в прятки, дудя в свою дуду (это я), другой (Ю. Дружников) клеймит цензуру, систему, структуру, пирамиду власти, «технологию» мифоохмурения, выводя на чистую воду наместников и целясь в самую вершину, а потом вдруг обнаруживает:
«Как ни смешно, и Михаил Горбачев (в бытность президентом. — Л. А.) подлежит цензуре. Устно он еще может высказать что-то субъективное. А в печати это бывает вычеркнуто или поправлено. Может, цензура сильнее партии?»