Хорошо, дам. Вернее, воспроизведу с точностью мою первую реакцию. За много лет она не переменилась.
Итак, мне из рук в руки передают частную переписку двух хорошо известных мне писателей.
Читать чужие письма??
— Читай, читай, это не «чужие письма»? Это — для всех: «открытые письма»,
Но тогда почему сначала были посланы в частном порядке? «Открытые» принято сразу отдавать в печать. А тут — послали, дождались ответа… А чтобы обнародовать, разрешения спросили? Ведь написано-то с первых строк как частное письмо. В смысле: извините, что вторгаюсь…
«Уважаемый Виктор Петрович!
Прочитав все или почти все Ваши труды, хотел бы высказаться, но прежде — представлюсь.
Эйдельман Натан Яковлевич, историк, литератор (член СП), 1930 года рождения, еврей, москвич; отец в 1910 году исключен из гимназии за пощечину учителю-черносотенцу…»
Мне достаточно. Эйдельман ведь — не просто великий историк, он еще и изысканный писатель, он отлично знает подспудную силу слов, художественный эффект их неожиданного воздействия. Можно выплести какие угодно логические узоры и за них спрятаться (сделать вид, что спрятался), но что в первой же фразе после «знакомства» Астафьев получает пощечину, — впечатление это тем более непреложно, что оно — подсознательное, ибо, «логически говоря», пощечину получил в 1910 году какой-то неведомый «учитель».
«Логически говоря», тут все можно и распутать.
«Представлюсь…»
Зачем? Астафьев, без сомнения, и так знает, кто такой Эйдельман, и Эйдельман знает, что тот это знает. «Представлюсь» — это значит: в принципе с Вами знакомств не веду и впредь вести не намерен, а являюсь к Вам, уважаемый, с единственною целью…
С какою же?
А это и становится ясно, как только на пятой строке журчание автобиографии взрывается прилетевшим совсем из другой сферы звуком «пощечины».
Выходит, с этою целью и явился: дать Вам, уважаемый, по физиономии. Это и есть суть письма. Все остальное — усиливающие эффекты.
Включая и то, что, отдавая Переписку в Самиздат (явно без разрешения соавтора) Эйдельман возвращает Астафьеву копию его ответа. То есть как бы «швыряет в лицо».
Включая, наконец, и такую «мелочь», как реестр астафьевских оскорблений грузинам, монголам и «прочим шведам», кои (оскорбления) рассыпаны в астафьевских текстах и собраны Эйдельманом наскоро. (Почему наскоро? Потому что забыл, например, Корепанова из «Царь-Рыбы», за которого и «угры волжские» обиделись на него смертельно).
Это «мелочи» в астафьевском творчестве?
В принципе — далеко не «мелочи», конечно. Опаснейший перекос сознания, имевший для Астафьева как для писателя крутые последствия. Опять-таки, не надо быть сверхпроницательным, чтобы понять, как все эти дикости сочетаются у Астафьева с очевидным добродушием. Как он ухитрился обидеть всех: и грузин, и монголов, и угров, и «французиков», и «еврейчат» — при такой немереной широте души?
Да от широты же. От дикой неаккуратности. От нежелания на миллиметр вперед рассчитать реакцию других на твои слова. От уверенности (между прочим, чисто русской), что все, конечно же, думают и чувствуют так же, как ты. И потому можно говорить все, что бог на душу положит. Не заботясь о последствиях. Скажет — а потом и пожалеет; а иной раз и объяснится: не хотел, мол, обидеть.
И не хотел. «Само» получается. От размаха. От неистребимой русской беспечности.
Понимал ли это Эйдельман?
Наверняка понимал. Должен был понимать. Но нужнее был в письме фон для «пощечины». Оттяжка, благостный отвод внимания — для неожиданности удара. Грузины… монголы… Батый… Карамзин… Вы ждете «еврейчат», а их нет. Вы их ждете, потому что в начале письма было ясно объявлено: «я еврей». Просто так это незнакомым людям не объявляют. Человеку, может быть, вовсе и неважно, еврей ты или не еврей. Ему это, может, без разницы. А ему это тычут. Зачем? Это письмо — КЕМ написано: интернационалистом, гуманистом, человеком, или — «евреем»? Вроде бы, по всей внешней логике интернационалистом, гуманистом, человеком. Причем же тут «еврей»?
А чтобы ждали еврейской обиды.
Ждем. А ее «нет». Грузины, монголы… Лишь под самый занавес — про «еврейчат» из «Печального детектива». Как бы и вскользь. Я, мол, не за себя, я — за общую справедливость.
Зачем же тогда с пощечины начинал?
На что Астафьеву в этом письме отвечать? На внешнее «благолепие» или на скрытые под этим «благолепием» вызов, подначку, оскорбительную, дразнящую дерзость?
Импульсивный человек — сел да простодушно, в десять минут, и накатал ответ. Писал, как есть, не соразмеряя последствий. (Впрочем, и за «десять минут» сумел вспомнить и со ссылкой процитировать из эйдельмановской книги — про «жиденят»… Досье, что ли, вел?).
Но примем и у Астафьева простодушную интонацию как закон, им самим над собою признанный.
«Натан Яковлевич!..»
Стало быть, без «уважаемого». Для частной переписки — странно. Для «открытой» — естественно. Объявленное неуважение, да еще при наличии к письму эпиграфа — прием вполне литературный: явно «для печати».
Значит, вызов принят: боремся по правилам, предложенным противником?
И прежде всего — интонацию подхватываем. Эдакая благостная невинность. В глубине-то там — готовность убить, чуть ли не физически промеж глаз врезать, а на поверхности — благолепие! Смысл же такой: и мы вас кормили, и мы вас поили, и столько добра вам сделали, а вы все равно нам враги. Но мы все равно добрые. «Вы и представить себе не можете, сколько радости доставило мне Ваше письмо…» Это в каком же смысле? А в таком, что раньше не ясно было, кто враг, а теперь ясно.
Ну, так с врагами — как с врагами. Вы нас убиваете, мы — вас. Вы нашего царя убили — вы: «евреи и латыши, которых возглавлял отпетый махровый сионист Юровский…»
Кстати, точнее было бы: мадьяры и латыши. А возглавлял действительно Юровский, но был он не сионист, а коммунист, а на то, что он еврей, и ему, и всем прочим коммунистам было в высшей степени наплевать, — это только теперь стало важно.
Обычная история: злодействовал как коммунист, а отвечать должен — как еврей.
Так вот: Эйдельман-то почему перед Астафьевым за Юровского отвечать должен? Что, Эйдельман участвовал в казни царя? Или хоть как-то оправдывал это дело? Почему он за Крывелева отвечать должен, что тот взял русский псведоним? А может быть, он, Эйдельман, как-то не так составлял энциклопедии и теперь следует его от этого дела отстранить: и «пушкиноведы и лермонтоведы у нас будут тоже русские, и, жутко подумать, — собрания сочинений отечественных классиков будем составлять сами, энциклопедии и всякого рода редакции, театры, кино тоже „приберем к рукам“, и, о ужас! О кошмар! Сами прокомментируем „Дневники“ Достоевского».
Вообще, довольно странные эмоции. Что, Гомера должны комментировать только греки? Библию — только евреи? А что, если израильтянам когда-нибудь взбредет в голову издать и прокомментировать Астафьева, — им что, нельзя?
Но речь идет вроде бы не «вообще», а «в частности». Но тогда почему Эйдельман должен отвечать за каких-то редакторов, за кино, за театр, за издания классиков?
Да потому, что не он тут объект ненависти, а они. В письме еще удерживается Виктор Петрович, а в разговоре, два года спустя, дает себе волю: «Они же ведь думают, что это они, так сказать, пупы мира».
Еще мгновенье, и — «все они». «Эта нация».
«…Привычка этой нации соваться в любую дырку, затычкой везде быть…»
Виктор Петрович, и пермский Ваш друг, комбат саперный, — тоже? И московский друг, бывший солдат, — тоже? И тот еврей, Герой Советского Союза, что проклял Эйдельмана за его письмо, он что, тоже затычка?
Виктор Петрович, «они» — все?!
Я задаю идиотские, провокационные вопросы — я отлично знаю, что Астафьев не антисемит, никогда им не был и не стал им от эйдельмановского письма. Но логикой этого письма он, увы, заразился. Тон Эйдельмана принял. Точку отсчета взял — его. То есть, если называть вещи своими именами, перед нами классический пример провокации, которая — удалась.
Наверное, Эйдельман не отдавал себе полного отчета в том, что делает. То есть, он не понимал, что затевает провокацию. Он действовал импульсивно и, так сказать, по эмоциональному шаблону. И по тому же шаблону получил сдачи. То есть, его противник как бы подтвердил его худшие предположения, «попался», «раскрылся». И Эйдельман — на том же публицистическом нерве поставил в переписке точку:
«Виктор Петрович, желая оскорбить — удручили…»
Значит, и тут уже без «уважаемого». И со словом «оскорбление» в первой строке (начал с «пощечины», кончил «оскорблением» — сюжет!). А слабенькое, лукавое, блудливое слово «удручили» — все от той же игры: разве с Вами можно всерьез! С Вами — только «подтрунивая». Потому что Вы шовинист, невежда, животное…
И — обрывая Переписку — «возвращает» астафьевское письмо. То есть, копию.
Вообще-то возвращать надо оригинал, если уж обижать наверняка. Или оригинал нужен как оправдательный документ, когда Переписка, пущенная в Самиздат, пойдет по рукам? Поэтому «в лицо» брошена — копия. Это несколько смазывает эффект, но не отменяет разрыва:
«Прощайте, говорить, к сожалению, не о чем».
Так не о чем?
Нет, к сожалению, есть о чем.
Возможны два отношения к реальному или предполагаемому антисемитизму. (На место евреев в этой схеме можете поставить кого угодно: цыган, армян, негров, чеченцев и даже, о господи, русских). Так вот: если кто-нибудь кого-нибудь «не любит», — реагировать на эту «нелюбовь» можно двояко.
Можно — «не заметить».
А можно — не только заметить, но еще и расковырять: «вывести на чистую воду», «заклеймить», «пригвоздить».
Я предпочитаю первый путь.
Не говорите антисемиту, что он антисемит, — чаще всего он этого сам про себя не знает. Он это узнает, когда вы это ему скажете.
А если он знает?
Не повторяйте ему это, не укрепляйте, не утверждайте его в этом. Не усугубляйте ситуации. Никто никого не обязан любить: ни евреев, ни немцев, ни американцев, ни русских. Это — личное дело каждого. Не подводите «базу». Не подсказывайте формулу. Не провоцируйте.