Русские символисты: этюды и разыскания — страница 139 из 156

Суворину 26 марта 1900 г. — В этом „всечеловечестве“ — в этой способности почувствовать чужое как свое, — и заключается, как мне кажется, корень нашего влечения и нашего увлечения чужим. Так ведь повелось еще со времен варяг и греков. <…> А ввиду таких больших горизонтов, может быть извинительна и „центробежность“ Вашего покорнейшего слуги <…>»[1893].

Первым плодом «центробежных» тяготений Перцова стала его книга «Венеция», которую сам он впоследствии называл «любимой моей книжкой»[1894]. Написана она была осенью 1897 г., развившись из дневниковых записей «туристических» впечатлений и размышлений по поводу увиденного: «…сперва начал записывать, потом писать, а потом уж забыл и глядеть, а только знай себе пишу. В конце концов получается статья о Венеции и главным образом о венецианской живописи <…> чуть не целая книга»[1895]. «Венеция» — единственная книга Перцова, вызвавшая в печати единодушно высокую оценку: «В непритязательной, но изящной самой своей непритязательностью, форме беглых заметок автор дает нам ценный исторический очерк венецианского искусства» (И. Ф. Анненский)[1896]; город описан «яркой и сочной кистью» (H. Н. Брешко-Брешковский)[1897]; книжка Перцова «заражает чувством Венеции» и дает «как бы формулы этого очарования»[1898]; «одно из больших достоинств книги — обилие чудесно написанного венецианского пейзажа, венецианской природы и жизни. В этих описаниях <…> много артистического, хотя и безбурного чувства» (А. Б. Дерман)[1899]; и т. д. «Пассивный созерцательный художник»[1900], Перцов сочетал непосредственные личные впечатления и эмоционально-аналитические оценки памятников венецианской архитектуры и живописи с историко-психологическими экскурсами, в совокупности дававшими цельное представление о специфических особенностях венецианской культуры. К «Венеции» вполне приложима характеристика, данная Перцовым другой, гораздо более прославленной книге на сходную тему — «Образам Италии» П. П. Муратова: автор «сумел сохранить изысканность, оставаясь общепонятным, и быть беспристрастным, не поступаясь субъективностью вкусов»[1901]. Перцову принадлежат и другие циклы очерков, аналогичные «Венеции», — «Флоренция» (1914) и «Очерки Испании» (1911–1915)[1902]; публиковавшиеся в газетах, они так и не были изданы отдельными книгами.

В своих очерках и статьях Перцов, раскрывая, как правило, локальные, конкретно очерченные темы, в то же время пытался осмыслить их как часть глобального целого; в любой исторической фигуре, в любом общественном явлении, попадавшем в поле его зрения, он распознавал черты некоего общего культурно-типологического феномена. Та же «Венеция» наглядно демонстрировала умение автора осмыслять любые формы искусства и быта в системе мирового культурного развития. Стремление к анализу частных явлений как необходимых элементов выстраивающейся всемирно-исторической конструкции присуще и многочисленным газетным статьям Перцова: любую из них подкрепляет общая идея, впрямую не сформулированная, но угадываемая, подразумеваемая, над обоснованием которой писатель трудился не одно десятилетие.

С 1897 г. и до конца своих дней Перцов работал над фундаментальным философским сочинением «Основания космономии» (или «Основания диадологии»), краткую характеристику которого он дал в приведенном выше «Curriculum vitae». Пытаясь вывести универсальную формулу мироустройства — мировой морфологии — и эволюции мировой культуры, он противопоставлял европейскому антропологизму начала «русского космизма». Развитию своей концепции Перцов мог уделять необходимое внимание лишь во время не слишком продолжительных перерывов в текущей работе — редакторско-издательской и критико-публицистической журналистской деятельности, порой отнимавшей у него все силы. Предварительных публикаций фрагментов из своей книги он своевременно не предпринял, а в 1920-е гг., когда его произведение приобрело более или менее законченные формы, помышлять о его обнародовании в большевистской России, где никакой современной философии, кроме «диамата», существовать не могло, уже, конечно, не приходилось. С горечью осознавая невостребованность своих трудов в условиях нового режима, Перцов более всего сокрушался о безнадежной судьбе главного и любимого — философского — детища: «…настоящие мои работы лежат в параличе… <…> ведь у меня на руках ребенок с серьезнейшим будущим — эмбрион (и больше, чем эмбрион) новой и самостоятельно-русской философии, завершение и подлинное раскрытие славянофильства. <…> Это во мне растет, как какой-то внутренний процесс, — с января 1897 г., а теперь ребенок этот вырос и развился настолько, что хочет наружу… „Сидеть“ с этим довольно-таки скучно, — особенно когда знаешь, что мог бы одним движением неузнаваемо изменить „течение умов“»[1903].

«Эмбриональный» период развития системы «мировой морфологии» нашел отражение в ряде печатных выступлений Перцова на рубеже XIX–XX вв. — в журналах «Вопросы философии и психологии», «Наблюдатель», «Русское Обозрение», «Мир Искусства», в газетах «Новое Время» и «Русский Труд», в «Торгово-Промышленной Газете». Критико-публицистические статьи 1898–1901 гг., а также путевые очерки «Царьград и Афины», написанные по впечатлениям поездки в Константинополь и Грецию летом 1899 г. и содержащие важные для автора историософские заключения, составили его книгу «Первый сборник», в которой были обозначены главные идеологические установки мировоззрения Перцова, каким оно окончательно определилось в конце 1890-х гг. Статьи первого раздела сборника («Славянофильство») объединены идеей «культурного всеславянского единства», обосновываемой в различных аспектах: марксизм на русской почве трактуется как новейший «воздушный замок» и показатель «оскудения подражательных течений русской мысли» («Психология русского марксизма»), фигура Герцена, провозглашаемого «одним из лучших русских писателей» (в 1899 г. Перцов пытался издать в России собрание его сочинений), — как «психологический мост между русским либерализмом и славянофильством» («А. И. Герцен»), толстовство — как «промежуточная форма» «между прошедшим русским реализмом и наступающим русским идеализмом», мыслимым как национальное движение («„Воскресение“ и толстовцы»)[1904]. Проникнутый, по оценке Конст. Эрберга (К. А. Сюннерберга), «бодрым оптимизмом и верой во все самобытно-русское»[1905], «Первый сборник», однако, вызвал и сожаления о том, что автор «ни единою строкою не помогает читателю разобраться в том, где же пути для нашего национального самосознания»[1906].

Неославянофильские идеологические установки Перцова закономерным образом отражались в постоянном скептическом отношении к новейшим либерально-«западническим» и радикально-демократическим тенденциям общественной мысли (в этом плане давние «эстетические» разногласия с платформой «Русского Богатства» послужили первотолчком к переоценке ее идейных основ); специфика же этих установок заключалась в неприятии государственно-бюрократического консерватизма и монархизма, в котором Перцов видел вариант западного индивидуалистического цезаризма, чуждого подлинно русскому соборному началу. Вполне определенно заявленные идейные предпочтения при этом сочетались у него с широтой и недогматичностью воззрений и аналитических оценок: в своих неославянофильских убеждениях он мыслил и ощущал себя прямым наследником, опять же, русских идеалистов 40-х годов, испытывая равный пиетет как к Хомякову и Киреевскому, так и к «западникам» Герцену и Грановскому; считал необходимым в новых идейных построениях опираться на все ценное и значимое в истории русской культуры и русской мысли. Полемизируя с Розановым по поводу его «антилиберальных» выступлений в печати, Перцов выносил свой диагноз: «Это утрированный Восток, восстающий против утрированного Запада. Здесь та же добровольная слепота, та же воспаленность мысли, то же догматизирование собственных взглядов, та же анафема несогласно-верующим. <…> Вы зовете нас назад — к черному собору Соловецкого монастыря, к Александровской слободе, к московским застенкам и московскому сну наяву, а народ — тот же самый Вами представляемый и на этот раз уже бесспорный, фактический русский народ отвечает Вам… Ломоносовым, Карамзиным, Пушкиным, Тютчевым, славянофилами, Страховым. <…> Вот я — русский человек, который смеет думать, что он предан своей стране не меньше Вас и не меньше Вашего думает об ее истории и жизни. И ни малейшей не вижу я надобности перекрашивать прошедшее и настоящее под цвет моего флага. Я принимаю нашу историю и жизнь, как они были, и оттого нисколько не менее верю в будущее <…> истинный консерватизм, точнее, подлинная русская культура достаточно сильна, чтобы не требовать своего насаждения огнем и мечом. <…> По всему прошедшему, по воспитанию, по привычкам, по образу жизни я — типичный русский „барич“, и, однако, смею Вас заверить, никогда, даже в бытность мою русским либералом, не чувствовал себя отрезанным ломтем от народного каравая. <…> Мне не нужно смиряться перед народом, так же как нельзя гордиться перед ним, п<отому> ч<то> я сам — народ»[1907].

Историософские взгляды и общественно-политические устремления Перцова предполагали отказ от ретроспективных идеалов старого славянофильства, а также от исчерпавшей себя тяжбы с Западом, и обоснование идеи нового славянского мира как становящегося историко-культурного целого, грядущей новой интеграции. В статьях, объединенных в сборнике «Панруссизм или панславизм?» (написанных в основном в период боснийского кризиса 1908 г. и стимулированного им в русском обществе новославянофильского движения), он противопоставляет отжившему «панруссизму» старого славянофильства, его утопизму, «досадному прекраснодушию» и «дешевой удовлетворенности» «панславизм» на новый лад: «Ново-славизм — прежде всего политический реализм, трезвость зрелого возраста, заменяющая эстетические грезы и пристрастия юности „практическим“ взглядом на вещи, „как они есть“.