ут тебя из моих объятий: ни слова, ни род, ни властители твоей участи. Я довел тебя до сего состояния, преступление твоё есть моё преступление; мне должно его загладить. Словом, ты моя супруга; опомнись любезная!… Собери силы принять мою руку. Соедини в этот час судьбу сердец, уже соединенных!»
Агнеза, приведенная входом моим в смятение, лишилась движения; она пребывала безгласной посреди страстей, её отягчающих. Стыд, ревность и гнев сражались внутри чувств её, и постепенно умножаясь, возвращали ей память. Нежные слова мои к Ангелине, которые говорил я в восторге сострадания, решили её исступление. Ревность, приняв верх, являет себя на глазах, распаленных гневом, и свирепость отверзает рот её к произнесению слов, рождаемых бешенством. «Нет, изменник, – кричит она; – ты не насладишься плодом своего вероломства; она никогда не будет твоей! Презревшая благодарность и долг ко мне, обязывающий за мое о ней попечение, пусть останется она преданная стыду своему. Пусть исчезнет недостойная под бременем раскаяния и презрения… Возьмите негодную, – сказала она к стоящим служанкам; – оттащите её с глаз его».
Они бросаются, и вырывают полумертвую из рук моих. Я трепещу; она лишается чувств. Суровость эта меня раздражает, я желаю защититься, не даю; но будучи ослаблен движениями сердца, вижу покушения мои тщетными противу насилия. Ангелину уносят вон, а я, пронзенный скорбью, бросаюсь в отчаянии к ногам Агнезы: пытаюсь её умилостивить, ищу чем привести в жалость; но она не отвечала мне ничем, кроме ругательств. Бесплодны были жалобы, не трогали проливаемые слезы; Агнеза запрещает мне мыслить о Ангелии, запрещает знать дом свой, и повелевает вывести меня вон из него. Приказ был исполнен; я повиновался этому, будучи почти без памяти. Дрожащие ноги едва донесли окаменевшее мое тело в мое жилище, где раскаяние, жалость и отчаяние столь взволновали кровь мою, что жестокая горячка стала последствием тоски моей, и попечение врачей чуть помогло разорвать болезнь.
Как только получил я возможность размышлять об этом происшествии, голова моя наполнялась попеременно идеями, какие только может рождать совесть душе, приведенной в раскаяние. Я стал сам судьёю моего поступка, и разбирал, с намерением ли довел до несчастья Ангелину, или по склонностям побуждения души, утопающей в пороках, которая слепо следует движениям природы, и не помышляет о следствиях, ведущих ближнего к бедствию иначе, как по выгодам собственного услаждения? И то и другое воображал я ужасным преступлением: хотя ощущал, что сердце мое никогда не могло быть столь злобно, чтоб желало с намерением навредить чести других, но осуждал и то, если по одной привычке к сладострастию искал я угождать моим слабостям, не разбирая предметов, при которых падение может относиться на одну мою особу. Следствия этих рассуждений показывали мне мое преступление, душа моя страдала от угрызения совести, и признание это было тем искреннее, что соединялось с жестокой любовью. Лишиться Ангелины, стать причиною её болезни и вечного стыда почитал я такими ранами, которые в памяти моей ничем не исцелятся, кроме удовлетворения. Я погубил тебя, несчастная Ангелина, вещал я сам себе в стенании; ты только страдаешь за то, что любишь меня страстно, что невинность твоя не была сильнее природы и моих убеждений. Ты раскаиваешься, может быть, что была неосторожна; но кто размышляет здраво, когда возросшая страсть торжествует? И невинности ли защищаться против лестных слов и врожденной склонности?.. Но зачем уже призывать в оправдание природу, зачем ссылаться на предрассудки, уступившие народному мнению, или, лучше сказать, обычаю, укоренившемуся в употребление? Увы! Любовь ныне уже иногда порок, и случай наш есть преступление не извинительное; а я, став его причиной, пребуду ли спокоен, когда ты подвержена вечному презрению? Я погубил тебя, мне должно и защитить; рука, ввергнувшая тебя в пропасть, должна и весть из неё. Нет, любезная Ангелина, я тебя не оставлю, я докажу свету, что сердце мое и посреди своих слабостей было справедливо, что добродетель имеет в нём алтарь свой и тогда, как оно показывает себя от неё уклоняющимся. Следует родиться злобным, чтоб не раскаяться и не иметь к побуждения добру; а происхождение мое никогда не имело такой постыдной участи. Я порок мой поправлю, брак загладит преступление, и ты будешь моей супругой. Если род твой не равен моему, я подвергаю себя укорам моего, я перенесу родительский гнев, коль буду только его достоин, что женюсь, чтобы не остаться преступником. Дарования твои превосходнее настенных росписей и выгод, обожаемых корыстью.
В таковом заключении я скоро обрёл прежние мои силы, и конечно, презрев все предрассудки, исполнил бы мое намерение, если б судьба желала доставить мне спокойствие, и не определяла руки моей для другой, которая, может быть, для того на век вселилась в мое сердце, чтоб превратить всю жизнь мою в цепь мучений, если рок исторгнет её из моих желаний.
Итак все мое время проходило в попытках увидеть мою любезную, или умилостивить Агнезу; но счастьё мое ни того, ни другого мне не определяло; все способы были пресечены. Хотя я повидал Агнезу, но ответы её были сплошным ругательством, и жалкое мое состояние вознаграждалось презрением. Весь дом господина *** избегал случаев поговорить со мною, или с моими служителями. Чрез три месяца едва смог я проведать, что любезная моя благополучно свободилась от своего бремени, что плод любви нашей оставил свет почти при самом рождении, и что Ангелина увезена господином *** в деревню, и уже выдана замуж за одного дворянина, хотя не молодых лет, но человека честного и достаточного, и что она живет с ним очень согласно.
Весть эта меня поразила, и сколь ни была полезна для успокоения моей совести, но я ничего не чувствовал, кроме отчаяния в любви, еще мною владевшей, и предала меня ужасу вечной разлуки. Горе моё было так велико, что кончилась продолжительной болезнью, но и по освобождении от неё дух мой всегда страдал; и я познал по опыту, что милая вещь никогда не бывает нам столь драгоценна, как во время, когда мы теряем её безвозвратно. Однако время, все изглаживающее, мало-помалу уменьшало скорбь мою, и я рассуждая здравее, почитал полезнее размышлять о Клерине, чем оплакивать Ангелину. Иногда желал я ехать к ней, и угодить любви моей таковым свиданием; но совесть тотчас истребляла побуждения сердца, еще не исцелившагося; я опасался потревожить спокойство супружества, коим провидение наградило Ангелину за её невинность, да и разум её не подавал мне надежды, чтоб не преодолела она слабости своей чрез толь опасное со мною искушение. Я не хотел видеть ожидаемаго от ней ко мне презрения. И так уже Ангелина не воображалась мне инако, как для раскаяния о моей невоздержности. Обстоятельства военныя отозвали меня в другое место; сие пособствовало моему исцелению. Я нашел оное место, без изъятия посвященное Богине нежностей: все, что в других народах почитается стыдом, было похвальным чувствованием для жителей страны той. Я чаял быть в Цитере, или в Книде[103], (*) и видя сотоварищей моих предавшихся роскошам, забыл прошедшее, и призвав щегольский разсудок в помощь, стал подвержен прежней моей развратной жизни. Ничто так не отводит молодых людей с пути истины, как злое сообщество. Всякий имеет врожденное побуждение в добру, но худые примеры его притупляют, если в числе приятелей найдутся свойства порочного.
Не стану далее объявлять тебе, дорогой Клоранд, дел моих, повергающих меня в раскаяние; они не вспоминаются мне иначе, как с омерзением. Душе разумной тяжко вспоминать случаи своей развратности. Провидение уже начинало очищать мою совесть наказаниями, определяя через злоключения открыть мне путь, от которого я уклонился. Первым ударом его была весть о кончине моего родителя. Имев в нем также и друга, предался я всей душевной скорби, причиняемой таким уроном, и нашел себя принужденным ограничить свое славолюбие, уйдя с военной службы.
Никогда доселе не помышлял я о различии славы истинной и ложной; я искал её там, где её полагало людское мнение, то есть все степени народных чинов считал я свойством настоящей чести. Оставля же дорогу, ведущую к громким титулам, вынужден был я искать в естественном мнении отрады моему честолюбию. Взяв прибежище к нравственной философии, почерпнул из неё наставление, что истинная честь состоит не в одном этом звуке, что законы её так удалены от подвигов ложной чести, как она удаляется от человечества, и что можно быть честным и славным с маленьким чином, или вовсе без него; а и с великим чином идти по стопам ложным славы. И так успокаивал я дух высокомерия, влагая на его место чувства смирения и любовь к ближним, надеясь и через это найти себе истинное уважение от людей беспристрастных. Любовь, приобретаемая добрыми поступками, казалась мне гораздо приятнее почтения, истекающего от пустого удивления. Я вложил меч мой в ножны мира, обещаясь не извлекать его без крайней нужды сыновнего долга к отечеству, и надеялся в отставке быть не менее ему полезным, стараясь о благополучии и спокойствии тех людей, над коими судьба поставила меня господином, об исправлении земледелия без отягощения пахарей, и наконец о воспитании и наставлении в качествах добродетели детей моих, если небо благоволит мне ниспослать их через благословенное супружество. В таких намерениях простился я со знаменами Беллоны, и продолжал путь в мои деревни. Перемена состояния, покой после трудов, были в моей дороге причиной дальнейших рассуждений о военной службе. В молодые года пошел я в отставку; думал я, это подвергнет меня роптанию стариков, не представляющих иного различия в людях, как по преимуществу чина и по числу ран на теле. Но меня не огорчали предрассудки, далёкие от природы. Я думал, что можно быть равно полезным отечеству и под званием доброго гражданина. Впрочем, я не знал, как согласовать с благонравием звание, по необходимости соединенное с пролитием крови. Я полагал, что должности нужно избирать по врожденным склонностям; и что человеческая вольность по крайней мере имеет право искать себе покоя, когда счастье населяемого общества не принуждает отваживать жизнь свою на его защиту; а изломанные кости и простреленные ноги не казались мне удобными к попечению о собственном благоденствии. Сверх того лютость и невежество, во зло употребляющие установленные от мудрых государей военные законы, и правящая там наглость полковых начальников, казались мне удобными поводами выгнать в отставку всякого высокорожденного и хорошо воспитанного человека. Молодой хозяйчик, выросший посреди нежностей роскоши, не знающий ни о чем, кроме мод и ветреных нравов, кои занял он у своего учителя, француза, через знатных родственников вдруг получает полк. Не ведая нимало военной должности, думает он, что ему необходимо надлежит приучить воина знать вкус в нарядах, и бить бедолагу за то, что если он во время зимы в платье, сшитом по иностранному покрою, изнуряемый строгостью холода согнется, не понимая того, что всякая одежда должна согласоваться климатом; не ровно напудренная голова есть у него преступление, заслуживающее увечья. Стремясь к получению чина, достойного великих и многолетних для опыта заслуг, начинает он гордиться, и презирать своих офицеров, хотя в числе их были достойнее его возрастом и происхож