Русские сказки, богатырские, народные — страница 102 из 182

дением. За малую ошибку, которая иногда состоит в том, что не согласна с его нравом, ругает он их, как скотов. С гордостью обыкновенно сообщается ненависть, а от неё происходит бесчеловечие, измыслившее неслыханное доселе наказание, по полторы тысячи ударов палкою, чего никогда и над осужденными на смерть не чинят; а у них это обычная кара воину за малую нечистоту оружия, или иное маловажное преступление. Офицер же добронравный, не подражающий таким тиранствам и соблюдающий здоровье подчиненных воинов к пользе государства, бывает называем дураком, не знающим должности, лишаем чина и выгоняем из полку. Дворяне, видя злосчастный пример своих собратьев, оставляют службу, и на их места одобряются подражающие намерениям своего начальника; от чего происходит, что в больницах оказывается вдруг по 300 больных; и в случае брани выходит полк, изображающий более дряхлость, нежели мужество, долженствующее сносить трудность похода, и выказывать в сражении силу тогда, как переломанныя кости велят им охать и падать от изнурения. Иной, который не так лют, оставляет полк, и проживает большее время года в городах в разных забавах, где ни о чем больше не мыслит, как бы получше убрать своих офицеров и простых воинов; на что вычитает у них из жалованья деньги, так что у иного остается за вычетом в треть только рубля по четыре на содержание, то можно ли недостаточному, живущему на одном жаловании, проживать такой суммой? Между тем случается внезапный поход. Начальник почивает в городе; нет ни лошадей подъемных, ни повозок исправных, воины рассыпаны по деревням; он пробуждается, прискачет, соберет полк, хочет вдруг его вывести и исправить; но этого сделать невозможно. Он начинает за свою вину ругать офицеров, и делается бешеным. От чего родятся опять бесчеловечные побои, и за выбылью людей в больницы выходит полк в половинном числе. Главные вожди удивляются, от чего происходят такие эпидемические болезни, и может быть не догадываются, что они имеют причину в неограниченной власти полкового начальника. Справедливо, что строгость есть душа военного порядка; но должна ли она преступать человечество? Разве служаки, следующие Марсу, должны перерождаться? Нет, человек всегда будет человек, и мягкую его спину никакое наименование в железо преобратить не может. Побои и жестокость подвергают дух унынию, продолжение их отнимает бодрость, здоровье, а следовательно и силу. Убыль воинов нечувствительна для тех, кто вносят её в ведомости, но отечество от того терпит; ибо не так легко произвести, как уничтожить. Эти начальники, так мало мыслящие о подчиненных, имеют название отеческое, но суровостью ли они должны исправлять свои погрешности? Когда отцы имели бедственное это право? – Дворянин, усердный отечеству, посвящает себя его служению; он должен научиться, но ему не достает времени и способов: и он попадается по несчастью в полк такого начальника, который ко исправлению проступков не наставление, но наказание употребляет. Но какое же наказание? Ругательство, несносное и для самой подлой души; а уши у дворянина от всех мудрейших монархов получили предпочтение быть нежными ко всем колким возражениям. Не имея средств, ни угодить, ни защищаться, оставляет он искание славы для других, имеющих терпение идти к ней посреди ругательств. Другой, имея счастье служить под руководством добрых и искусных начальников, через долгое время без порока обучается быть хорошим и знающим офицером, и наконец попадается под начальство описанного выше. Такой за малую погрешность не только обругает его как лошадь, ни лишит и чина; потому что право одобрения на него имеет в руках своих. Между тем среди этих несчастных многие виновны тем только, что они, или счастье их, после других родились; а впрочем могли бы играть лучшую роль. Но эти критическия обстоятельства преждевременно уводят их с военного театра. А если б эти начальники знали уважение, то имели бы внимающих повелениям их людей благородных, кои, став настоящей опорой отечества, не мыслят об ином другом, как о его славе и безопасности.

Такие размышления представляли мне не столь завидным то состояние, которое я оставил, и я меньше жалел, избрав участью моей свободу. Но чтоб не оставлять вас в столь скучных обстоятельствах, скажу вам, маркиз, короче: я приехал домой, привел в порядок мои дела, и жил спокойно в обществе моих приятелей. Чувства свободные призвали в помощь память, и сообщили сердцу, что есть еще на свете Клерина, в коей некогда имело оно особую нужду. Такие побуждения принудили меня с нею видеться. Она приняла меня со всеми знаками горячности, какие только может выказать нежная любовница после долговременной разлуки. Мы обрадовались взаимно, и рассказывали друг другу те мучения, кои оба сносили пребывая порознь. Любовь наша возобновилась, и текла посреди сердец довольных. Я, видя её ко мне неостывшую страсть, внутренне раскаивался, что некогда был недостойным такой привязанности, предав другой сердце, ей надлежавшее; но поскольку поступок мой покрывала неизвестность, и мое настоящее счастие не прерывалось, то дух мой успокоился, и я не воображал, чтобы что-нибудь могло разорвать столь нежное соединение между свободными любовниками. Однако есть случаи, погашающие и самый жаркий пламень.

Клерина имела сестру; которой было открыто наше таинство. Она гостила у ней почасту, и я иногда оставался с нею наедине. Доверие умножало почтение, приобретаемое от меня отличным разумом и достоинствами Эльвиры, этой любезной девицы. Но сердце мое не отдавало ей ничего, кроме простой ласковости; скучая мучительными оборотами, оно переставало быть непостоянным. Однако я не понимал, что невинныя наши шутки недоверчивость Клерины могут подозревать и другую сторону.

С некоторого уже времени примечал я холодность её: взоры Клерины меня избегали; а если глаза мои принуждали их с собою повстречаться, не видал я в них уже больше того жара, той нежной ясности, которые изображают чувства сердца. Слова её были принужденны и холодность едва скрывала пылающий гнев. Любовь моя страдала, и окружая меня робостью, препятствовала спросить, что значит такая перемена. Продолжая обыкновенную мою ласковость, видел я иногда проливаемые ею слезы, а иногда суровые распоряжения против невинной Эльвиры. Я терял терпение, изъяснял ей мое беспокойство, и просил открыть причину её перемены: сухие отговорки были ответом, чтоб уверить меня, что она всегда такова же, как и сначала. Я любопытствовал испытать источник моего несчастья, и думал, не подозревает ли она равнодушных моих обращений с Эльвирою. Не смея сказать ей о том, (поскольку никого нельзя рассердить столь скоро, как женщину обличением имеющейся в ней страсти, которую она желает скрыть) заключил я представить себя влюбленным в Эльвиру. Клерина тотчас это приметила, но опыт этот стоил мне лишения сердца, столь много мною почитаемого. Ревность её усилилась: тщетно уже старался я представить её ошибку: ни слезы, ни отчаяние не помогли мне удержать любовь её. Долговременно выказывал я ей скорбь мою, причиненную этой потерею; она осталась нечувствительна, уверяя меня, что я должен её оставить. Таковой предел имела эта страсть моя. Никогда бы я её не оставил; сердце Клерины было всегда мне драгоценно, но ревнивость, это чудовище, положила конец любви, продолжавшейся три года.

Не могу я здесь не противоречить тем, кои называют ревнивость дочерью любви: она не дочь, но смерть её. Она, вкрадываяся нечувствительно, заражает сладость любви ядом, снедающим покой союза; она довольство сердец обращает в скуку и горькое уныние; она, одеваясь в вид сильнейшей горячности, мучит, равно сокрушая как зараженного ею, так и предмет несчастной своей жертвы. Кто достойнее жалости, чем человек, преданный во власть её? Смерть – только его лекарство, а жизнь – причина всегдашнего его страдания; он носит ад в в своем сердце, и раскаяние есть вещество, его поджигающее. Несчастлив тогда, как подозревает любезную особу, беден, приведя её в уныние, и злополучен, лишившись любви её; оттого что всегдашние досады, причиняемые этой болезнью, обыкновенно рождают наконец или вечную задумчивость и вздохи, грудь повреждающие, или истребление склонности среди взаимно любящих. Я иначе не могу разуметь её, как плодом безрассудства, управляющего любовью, не имеющую основанием своим здравого смысла. Рассмотрим оба рода любви, как-то: соединенной с истинным дружеством, то есть основанной на рассудке, и ту, что называется слепою. Первая, проистекая от добродетели, имеет честь своим предметом, утверждается на доверии и постепенно возрастает; а вторая, будучи плодом порока, имеет следствием жестокость, и со временем проходит, затем что пороки, не будучи участью разума, не имеют в действиях своих основания, которое не имеет прочности, и должно разрушиться. Возьмём в пример чету любящих разумно: причина их склонности конечно не имеет начала от вида наружной красоты тела: разум прицеплен к вечности, а красота есть вещь, проходящая с летами, и от случайных болезней подверженная перемене; следственно он к ней привязанности иметь не может. Итак разум ищет прелестей прочнейших, каковы суть: взаимной разум, склонность к добродетели, кротость и сходство нрава; эти-то причины склонности разумные, имеющие плодом своим взаимную доверенность и любовь, едва ли прекращающуюся и в самом гробе. Возможно ль, чтобы две души разумные, возымев друг о друге понятие и равное побуждение, могли иметь недоверие, которое есть первое следствие ревности. Надлежит, чтобы мучения долго терзали одного из них, дабы осмелиться открыть их источник причинителю. Но такого и быть не может, каждый разумный человек должен согласиться в то, что невозможно нанести обиды без воли своей; а для любезного лучше принести сто причин к жалобам, нежели одно изъяснение для досады. Иные называют основательной причиной к ревности явную невероятность особы любезной и говорят, что эта ревность извинительна; но досаждением ли и упреками возвращают нежность любви охладевающей, или подверженной пороку? И когда неверность была одобрена разумом?

Так рассуждал я, любезный мой маркиз, и тогда, когда неосновательная ревнивость лишила меня Клерины. Не находя в ней довольной причины к прекращению этой страсти, я понимал, что несходство наших нравов не дозволило ей познать меня совершенно, и что наконец это было уже невозможно; почему исцелился я безмятежно от любви моей, и был уже спокоен. Сердце, излечившееся от раны, не скоро сможет подвергнуть себя новой. Но увы! Чего нельзя сказать о себе наверное слабому смертному. Предел уже готовил мне узы вечные моей неволи, которые и сама смерть разорвать невластна, тогда как я чаял себя быть от них в безопасности. Любовь, раздраженная прошлыми оборотами моего непостоянства, определила показать мне, что я ни мало не знал ещё истинных её законов и порывов. Внимай маркиз: теперь я начинаю настоящую повесть моей жизни. Если только можно назвать жизнью те часы, кои орошены горчайшими слезами, и в которых минуты исчислены вздохами.