век не осмелится иметь их. Если же законные, то я могла бы сказать вам, что они мне непротивны, когда бы я не предвидела великих в том препятствий: вы слышали, что за вас сказано о том было отцу моему, и что он не подал бы на то никакой надежды. Всё это отвращает меня предаться склонности, которую, может быть, впрочем нашло бы приятной моё сердце. Рассудите об истине слов моих, и истребите страсть, которая может быть для вас вредною.
Такие слова могли бы повергнуть меня в совершенное отчаяние, если бы посреди рассуждения строгой истинны не приметил я в речах моей любезной некоторой ко мне склонности. Почему, ободрив себя слабою надеждой, и повергшись перед Гремиславой на колени, я сказал: всё, что вы говорили мне, столь справедливо, что невозможно уже ничем польстить моей страсти, если бы она имела своей целью восхождение на верх своих желаний. В любви намерения порочные и законные стремятся к концу своему, по совершении их желать чего-либо уже не остается; но любовь истинная конца не имеет, любовь, которую я питаю к вам, стремится возрастать, а не уменьшаться. Посреди строгаго вашего разсуждения не скрыли вы, что я мог бы льстить себя вашею склонностию, если бы её одобряла добродетель. Ах любимая! Не уклоняйтесь никогда от неё; я достоин бы был вашей ненависти, ежели бы мог мыслить противное. Последуйте добродетели, и в ней самой найдете вы одобрение той склонности, которой я прошу от вас. Любите меня; я отрекаюсь от всех требований, любите меня так, как и я вас без всякой надежды. Удостойте совершенным доверием тот огонь, который вы во мне внушаете и который умеете сделать непорочным. Разве я прошу вас: извиняйте мои дерзости, прощайте моим неистовствам? Нет, я прошу только, любите меня чистосердечно, уверьтесь, что и я люблю вас также, и позвольте мне на век сохранить к вам эти чувства; но презрите меня в тот самый час, когда я стану добродетельных ваших мнений недостойным. Ах! Для чего опасения твои восходят далее моих желаний? Как плохо знаешь ты это сердце, которое тебя благотворит; это сердце, которое при каждом шаге твоем из меня излетает и пред тобою простирается; это сердце, которое хотело бы выдумать для тебя новые поклонения, смертным еще неизвестные!
– Встаньте, – сказала мне Гремилава; – вы настолько меня смутили что я забыла о том, что вы предо мною на коленях. Ну что мне еще говорить вам? Вы требуете, чтоб я позволила вам любить себя; в моей ли воле запретить это? Вы хотите, чтобы и я любила вас без надежды: о если б можно было любви полагать пределы!… Что же сказать еще? Если я столь долго сносила ваши уверения, если рассуждала я о неверности вашего пола с таковым прилежанием, не то ли это было, чтоб найти извинение разговору, касающемуся любви?… Ах! Если я терпела от вас слушать, о ней то что мне больше сказать вам?
– Так вы меня любите, прекрасная Гремислава! – вскричал я целуя прекрасную её руку…. Желания мои совершились…. Блаженная минута! Не стоишь ли ты столетнего мучения? Прими, любимая, продолжал я, прими это подвластное тебе сердце, укрепляй его своей любовью; добродетель твоя сохранит его непорочность. Прими клятвы о вечной моей верности… Но зачем они? Время докажет тебе силу моего чистосердечия.
– Я полагаюсь на него, – сказала Гремислава, – и бы была весьма несчастлива, если бы не могла доверять тебе. Когда мы обязуемся любить друг друга без надежды, то нет нам иного пламени, кроме возложенного на алтарь добродетели; опасайся затемнить чистоту его. Одна порочная искра рассыпется ядом посреди душ наших.
Но не стану пересказывать все слова, тогда нами произнесенные; короче сказать: мы открыли друг другу то, чего желали, что чувствовала уже давно ко мне Гремислава, чего я не приметил, и что стоило мне несказанных страданий. Какую перемену ощутил я после этого счастливого открытия! Любить и самому быть любимому: состояние, коего невозможно сравнить ни с каким блаженством на свете. Раны сердца моего, дотоле растравляемые воздыханиями, не обращались уже к терзаниям души моей; чистосердечные ласки моей любезной истребляли из них яд, вложенный отчаянием. Старание мое было угождать любви моей частыми свиданиями; это текло беспрепятственно, и мы почти не знали тягостей горестного принуждения, которое имели мы, будучи обязанными скрывать от людей страсть нашу.
Некогда сказала мне Гремислава:
– Ныне я узнала, что никакая любовь на свете не может быть без скорби. Беспорочные намерения твоей ко мне склонности льстят моему сердцу, что оно не должно иметь никакого раскаяния, предавшись во власть твою; но сама эта безопасность не защищает меня от робости, будучи соединенной всегда с любовью. Мы вступаем только на первый шаг нашего века: кто может уверить нас, что на все предыдущие дни останемся мы в этих расположениях. Ах! Я хотела бы сделать сердце мое навсегда любовной страсти неприступным, и не доверяться её обманам. Она кажется сперва непорочной и учрежденной по правилам добродетели; любовницы начинают сперва любить будто бы её добронравие, разум и отличные от прочих поступки; но это мнение только ослепляет любовника, и оно нечувствительно заражается страстью, и после познаешь, что он любит больше сам тот предмет, чем приданную ему добродетель. Тогда любовь, не имея больше причин скрываться, с таким тиранством начнет повелевать им, что он от мучения развратится в своем нраве, любовь лишит его покоя и утешения, и предприятия его пойдут по самовластному её своенравию. Она, обольстив его, принудит стараться о таковом обманчивом и мнимом благополучии, которое только издали кажется прелестным, вблизи же не являет ничего, кроме отвращения и раскаяния. Но могу ли я ожидать этого со стороны твоей? И сможешь ли ты сам за себя ручаться, что избежишь этого преткновения? Тогда-то опасаюсь я, что непорочные наши обещания уничтожатся, и неудовольствие твое в твоих желаниях родит ко мне холодность. Но только ли это? Нет для меня в тогдашнем случае ничего иного, кроме ужаса; может быть, и я, привыкнув любить тебя и добродетель свою подвергну жестоким законам. Что будет тогда со спокойствием непорочного нашего пламени?
– Ах, любимая Гремислава! – прервал я речь её. – Всё, что вы теперь ни говорили, со мною уже случалось, довольно я искусился, и остался бы без того навсегда несчастливым. Самое это искушение научило меня отличать цену любви истинной; мучения и беспокойства явили уже мне гнусность порока. За удаление мое от добродетели заплатил я очень дорого; оно не влечет за собою ничего, кроме жестоких поражений совести. Познал уже я, что любовь когда ей хотя бы мало что позволишь, в желаниях своих границ не полагает; также известно мне, сколь трудно следовать её советам. Сначала кажется, будто мы допускаем слабость, ни на что не отваживаемся, и имея на самих себя излишнюю надежду, по скользкому приуготовленному нам ею пути безрассудно следуем, и заходим в такое место, на коем уже и устоять не возможно. Любящие от природной слабости так ею обязываются, что хотя в итоге из сетей её освобождаются, однако честь свою в них оставляют. Но не будет уже того в любви моей к вам; сердце мое, желаниями своими обманутое, а страданиями выведенное из заблуждения, суетною мечтой уже не услаждается; может быть, оно еще сожалеет о ней, но не обретет уже прежнего моего повиновения. Будь безопасна с этой стороны, моя любезная. Если б я хотя немного удалился за пределы, назначенные моим почитанием, сама любовь эта, чистейшая эта любовь замучила бы меня своими укоризнами.
– Я оставляю это, – говорила Гремислава; – мне известно, насколько обманчива та безопасность, которая происходит от ощущения союза совершенного через нее. Ты извлекаешь из сердца своего доброе свидетельство моему. Через него-то и мое тебя оправдает; я бы считала бы тебя гораздо менее влюбленным, если бы видела тебя встревоженного. Но достаточно ли причин к моему беспокойству? Мы определяем любить друг друга вечно; уверяясь в твоем сердце, отвечаю и за свое, зная, что его никто у тебя похитить не может; но могу ли я также отвечать за мою руку, которая находится во власти моих родителей? Если они не найдут счастья вручить её тебе, может быть, изберут то, что покажется им выгодным, может быть, меня принудят поклясться человеку, ненавистному тою любовью, которая отдана тебе вся без изъятия? Не буду ли тогда я вдвое несчастлива? Первое, что и непорочную любовь к тебе должна считать уже преступлением; а второе, что должна тогда стараться отвращать взор мой от предмета, который вечно будет ему мил. Казалось бы, что закон и должность не вооружаются против любви непорочной, но та же самая должность будет укорять меня необходимо следуемым огорчением того супруга, который может быть злосчастием моим мне определяется. Эта страшная должность может утвердить во мне добродетель, но не ниспровергнет моего несчастья. Что будет тогда с бедною твоею Гремиславою?
– Возлюбленная, – вскричал я, целуя её руку, – слова твои восхищают меня радостью, и вместе с тем поражают жесточайшим образом; самая непорочность не дает мне прибежища, чтоб не содрогнуться при этом ужасном воображении. Признаюсь, что как не располагаю я по правилам добронравия мою страсть к тебе, как ни вооружаюсь добродетелью против всех грозящих бедствий, но не могу помыслить, как узреть тебя в объятиях иного. Трудно делиться вещью, которая одна милее жизни; случай этот должен прекратить дни мои… Но зачем нам представлять несчастья, когда мы должны думать только о благополучии? Зачем нам ожидать наказания, когда сердца и души наши чисты? Наказывало ли небо непорочность? Нет, верь мне любезная Гремислава, что судьбы наши в досаду счастью, родне, и может быть нам и самим соединены на века, и мы не можем быть злосчастными иначе, как вместе. Предвестия сердца моего мне это обещают. Может быть, скоро разрушатся все препоны, наполняющие сомнениями нашу участь. Любовь моя неужели не в силах подать мне в этом помощь? Я паду ниц пред твоим родителем, у ног его попрошу я восстановить жизнь мою. Человеколюбивое сердце его смягчится суровостью моего рока, и жалостное мое состояние победит все ополчения предрассудков. Но если мы окажемся и столь злосчастны, что и великодушнейший из людей обратится нам в тирана, то в тебе, моя дражайшая, в тебе только мое прибежище. Кто может повелевать склонностями? Запретить ли тебе любить меня? Если не будешь разделять со мной любовный жар, то разделишь мои мучения; а проливаемые слёзы не так будут для меня горьки. Мы обратимся тогда к добродетели, она придет подкрепить святою своею жестокостью, она даст нам могущество быть твердыми, чтобы послужить ей достойно в столь горестной должности.