«Я здесь заперт! – вскричал он в отчаянии. – Мучь меня, волшебник, лишай единого утешения умереть на месте, где я говорил с возлюбленною Миланою! Но ты недолго будешь питать себя моими мучениями; я предварю мое несчастье». С этими словами вошел он в беседку и хотел сесть на стоявшую во ней софу; но вдруг напротив себя увидел на стене картину, изображающую девицу в княжеском одеянии чрезвычайной красоты. Живопись была столь совершенна, что если б не было на ней рам, Громобой счел бы княжну живою.
Он изумился, устремленные им взоры остановились, не смея ни глядеть, ни отвратиться; сердце его затрепетало, и он не знал причины родившимся в душе его чувствовам. Наконец он собрал память: «Неужели может быть в природе женщина таких прелестей? – думал он, закрасневшись оттого, что находил себя пораженным бездушным изображением. – Какое действие на сердце, в котором обитает только Милана! Нет, это только удивление перед совершенством искусства; ты одна наполняешь мою душу, возлюбленная Милана; все совершеннейшее представляет тебя в моем воображении». Он отворотил взоры, но они украдкою летели на картину против его желания. Он стыдился и трепетал помыслить, что готов изменить той, которую клялся вечно обожать. Задумавшись и беспрестанно пожирая глазами прелести живописной княжны, искал он извинения открывающейся своей слабости. Любовь тотчас нашла ему оправдание в следующем; «Может быть, это Милана, кроме ее, никому нельзя быть столь прекрасной смертной!.. Я не видал моей возлюбленной, не увижу её никогда, для чего же мне не любить её в этом изображении? Сердце мое представляет её еще прелестнее… Но удовольствуемся взирать на дражайшую невидимку в сем образе. Осердишься ли ты, Милана, если я поклоняюсь тебе в сем бездушном начертании? Нет, ты не лишишь меня последнего удовольствия: сие только для глаз, но сердце мое в тебе не ошибется». Сказал сие и, бросясь на колени, целовал он страстно картину. В это мгновение вошедший невольник привел его в смятение. «Не Милану ли вы целуете в сем образе?»– спросил он Громобоя с улыбкою. «Проклятый волшебник! – вскричал Громобой, вскочив в великой досаде. – Ибо я не сомневаюсь, чтоб не тобою я занесен в сей очарованный дом; какое утешение находишь ты надо мною ругаться?»– «Милостивый государь, – отвечал невольник, – здесь нет никакого волшебства, и я не думал, чтоб досадно вам было моё попечение о сохранении вашей жизни. Правда, я перенес вас сонного в дом моего господина, но вы, ночуя в пустыне, без сомнения, достались бы хищным зверям». – «Но запереть меня волшебством, сделать так, чтоб я не нашел дороги к драгоценному моему фонтану!» – «Неправда, милостивый государь, – сказал невольник, – с начала дня ворота были растворены, и поляна эта так близка от них, что невозможно не видать… Пойдемте, ежели угодно». Громобой оторопел; невозможно ему было оставить картину. «Может быть, я ошибся, дорогой мой невольник… но не можешь ли ты сказать мне, кого изображает эта картина?» – «Нет, я не знаю. Но если вам нужда занимать себя вопросами, когда вы обещались любить Милану, вы обещались ей не видать её никогда, но эта картина, мне так кажется, скоро приведет вам в забвение Милану». – «Она приведет, – подхватил Громобой с жаром, – нет, никогда! Самую Милану обожаю я в сем образе. Я не искал бы уподобления моей возлюбленной, если б сердце мое не изображало её совершеннейшею из смертных и если б взоры мои не искали того же насыщения, коим наполняется душа моя; воображение моё довольствуются только созиданием начертания лестных идей о ней, и запретит ли мне Милана любить себя в сей картине, когда я её самое не видал и не увижу!.. Но ты почему знаешь, что я клялся её любить и не видать вечно?» – спросил он, призадумавшись. «Почему я знаю! Из слов ваших можно заключить, что вы обмануты мечтою». – «Как! Ты думаешь, что на свете нет Миланы? Нет, чувства мои довольно уверены в том; но если они и обманывают меня, то сердце мое никогда не согласится, что ложный тот образ, который оно в себе носит. Очарование мое больше для меня приятно, чтоб я мог жить, освободясь от него… Ах, Милана! Любовь моя к тебе сойдет со мною в гроб». – «Вижу, – сказал невольник, – что вас нельзя вывести из ослепления; я очень бы того желал… Однако намерены ли вы возвратиться домой?» – «Я теперь ничего не имею, кроме Миланы; я не пойду от мест, где она обитает… где я её слышал. Только здесь могут являться такие приятные мечтания! Неужели ты меня выгонишь отсюда?» – «Милостивый государь! Я вас очень почитаю; живите здесь, сколько вам угодно». – «Целый мой век». – «Но господин мой…» – «Кто бы он ни был… Я хочу отдаться ему в невольники, только чтоб обитать здесь и видеть всегда сию картину, в коей я обожаю Милану». – «Хорошо, – сказал невольник, – любите Милану, может быть, вы… Пора вам кушать, стол уже накрыт». Громобой взглянул страстно на свою картину и последовал за невольником, втайне сомневаясь, чтоб не был ли он и впрямь обманут видением и надеясь от него что-нибудь выпытать о Милане, а особенно заключая из вида невольника, что ему тайна эта не неведома.
Они вошли в великолепный зал; стол был приготовлен на две персоны, золото и серебро составляли сосуды. «Этот невольник ест как король», – подумал Громобой. Невольник подставил ему стул; Громобой ожидал, что он с ним сядет, но невольник взял тарелку и приготовился ему прислуживать. «Поедим вместе, друг мой», – сказал Громобой. «Нет, сударь, я знаю, что вы… и не могу быть так дерзок», – отвечал невольник. «Для кого ж другой прибор?» – спросил Громобой. «Для удовольствия вашего, чтоб вы воображали, что кушаете с Миланою». – «Ты ужасно искусно умеешь шутить над моей слабостью… но, дорогой невольник, позволь мне быть твоим другом: сжалься над снедающей меня нетерпеливостью; откройся, не знаешь ли ты чего-нибудь о Милане?»– «Что мне сказать вам на это? – отвечал невольник. – Не любопытствуйте, может быть, искренность моя умножит ваше мучение». – «Ах, чего бы мне ни стоило!.. О боги! узнать о Милане!.. Друг мой! Ты знаешь ее, не медли». – «Ничего, государь мой, только терпение и рассуждения вам помогут». – «Ох, друг мой! Ты все еще уверен, что я в заблуждении, ты хочешь удостоверить меня в том, чтоб я умер… Уж я больше не осмелюсь спросить тебя, ответы твои наносят глубокие раны моему сердцу… Но умолю ли я тебя в последней милости: позволишь ли ты мне картину, которую я считаю моею возлюбленною, перенести в мою спальню?»– «Нет, сударь, я не властен сего дозволить». – «По крайней мере, мне жить в беседке?» – «И сего не можно; вы можете только ходить туда». Громобой не мог далее терпеть, чтоб не воспользоваться сим дозволением, он вскочил и очутился в беседке.
Но какой для него ужас: он не нашел картины. На месте, где она стояла, было подписано: «Кто согласился не видать никогда Милану, тот не должен видеть и того, в чем её себе представляет». «И сие слабое утешение мне воспрещено!»– вскричал Громобой в отчаянии и упал на софу. Сначала досадовал он на невольника, чая, что он учинил это похищение, но, опомнясь, уверился, что тот от него не отходил. В тот час он готов был истребить весь свет, чтобы отомстить похитителю, но вдруг умягчился, думая, что не сама ли Милана в том причиною… «О Милана! – вопиял он, проливая слезы. – Сносно ли мне любить тебя только в мыслях и не ждать ничего! не иметь никакого утешения… Но если мучения мои тебе полезны… Ах, прости, Милана, я люблю тебя; пусть я погибну в тоске моей, будь только ты благополучна». Он поглядел еще на место, где стояла картина, вздохнул, отер слезы и пошел в свою спальню. Он заключил никогда не выходить оттуда и забыть свет, в коем нет для него Миланы. Всё это наблюдал он несколько дней; невольник не появлялся, но кушанье в надлежащее время было готово близ его постели. «Здесь только волшебства, – думал он, – показывают, что имеют о мне попечение… О мучительные старания! Хотят, чтоб я жил, но зачем жить без Миланы? уже совершил все, если что потребно было для её избавления; я люблю её жесточайшею страстью, и эта любовь не уменьшается отчаянием, что я не увижу её вечно. О Милана! Если в том только зависела польза твоя, ты уже благополучна, но должно ли тебе быть неблагодарною?.. Надлежит ли тебе оставить меня так, чтоб я не слыхал твоего милого голоса? Пусть я тебя не увижу, но я услышал бы твое присутствие… Ах, Милана! Для чего я не могу уверить себя, что ты – только сон?» Пребывая в таковых мучительных мыслях, впал он в жестокое уныние: он почти не вкушал пищи, слезы не текли уже из глаз его, ибо сердце его стеснилось отчаянием. Он стенал, и по пустым комнатам разносились только слова его: «Люблю Милану – и не увижу её никогда».
Почти месяц провел Громобой в таком состоянии, как в одно утро, очнувшись, увидел он в своей спальне стоящую ту картину, которая похищена была из садовой беседки. «Милана!» – вскричал он, но остановился, приметив, что на этой картине лицо княжны было закрыто покрывалом. Он вскочил, бросился, хотел его сорвать и увидел свое заблуждение, ибо покрывало было живописно нарисовано. «Мне запрещают удовольствие взирать на её прекрасное лицо», – говорил он, отступая в изумлении. «Ты не должен взирать и на картину, подхватил голос невидимого, который очень сходствовал на голос невольника, – ибо каждая такая твоя нетерпеливость отсрочивает день счастью Миланы. Это опыт величайший из тех, коими ты можешь доказать, что ты любишь Милану, потому что, узнай наконец, что эта картина изображает истинное подобие твоей невидимки. Взирай теперь на его, картина затем и принесена; но, взирая, припоминай, что любишь ты Милану настоящую». – «Жестокий! – подхватил Громобой. Но зачем ты меня уверил, что это божественное изображение той, к коей я заражен неисцелимой любовью? В незнании я лучше бы снес этот мучительный опыт не взирать на её подобие; ты только шутишь, волшебник; ты велишь не взирать и закрыл прелестное лицо… Но ах, я должен повиноваться, продолжал он, закрывая глаза свои. – Может быть, и на всю картину глядеть опасно для пользы моей возлюбленной. Ах, тиран! Вынести вон орудие, служащее к бедствию моей дражайшей; может быть, я не выдержу… Ах, Милана! Сколь мучительно узнать твои прелести – и не видать их вечно!» Голос ему не ответствовал, и Громобой упал в постель и пытался совсем не взирать на картину.