Однако состояние его сердца перешло в лучшее положение; он никогда не сомневался, что любит живущую Милану, а теперь узнал, что любит и прекраснейшую. Но это услаждение скоро перешло опять к поразительным воображениям: не видать её никогда! В то же мгновение узнал он, чего стоит ему не взирать на картину. Хотя лицо на ней было закрыто, но оно живо изображалось в его памяти, и прелестный стан мог бы докончить услаждающее представление. Но сие удовлетворение соединялось с утратою счастью его возлюбленной; можно ль ему было не желать себя мучить? Он старался удержаться от воззрения, но забывался и сам себе изменял. Он восхищался, когда взирал на картину, и плакал, опомнясь, что не удержал себя от того. В таких беспокойных волнениях чувств его застигла ночь; он не мог сомкнуть глаз, но радовался, что они не видят уже картины. О Громобой! Если б ты ведал, какая тебе выпала ночь, что тебя во неё ожидает, ты бы не дожил её от нетерпеливости.
Дверь тихо отворяется; Громобой сие слышит, но в задумчивости не может спросить: «Кто?» – он беспечен уже ко всем ожиданиям и произносит обыкновенное свое восклицание: «Милана! Я люблю тебя и – ах! – не увижу вечно». Он присовокупляет к тому еще: «Жестокая Милана! Не можешь ли ты подать мне отраду, прийти хоть один раз, сказать только одно слово! Ты увидела бы, сколько я по тебе терзаюсь, но ты не чувствуешь». Он остановлен, нежные руки заключили его в объятиях, пламенный поцелуй и каплющие слезы следовали мгновенно за сими словами. «Она чувствует всё, любезный». – «Боги! Милана!» – вскричал Громобой и лишился чувств. Но ему нельзя было долго остаться в таком состоянии: сердце его билось очень крепко, и старания возлюбленной действовали слишком сильно, чтоб он не пришел в себя. Можно ли изобразить его радость, целую реку вопросов, восхитительных ласк и нежных слов, за тем следующих? Кажется, можно бы всего ожидать от любовника, но Громобой сберег нас от этого труда; он вскочил только, схватил руку своей любовницы, но не мог выговорить кроме: «Милана!»– и проливал слезы и омывал оными руку ее, прижатую к своим устам.
«Избавлена ли ты от очарования? Удостоверила ли тебя любовь моя? Увижу ли я тебя? Благодарность ли только привела тебя – или я должен вечно быть несчастен?»– были стремительные вопросы Громобоя. «Я была бы слишком злосчастна, – сказала Милана, поцеловав его, – если б только должна благодарить тебя. Ведай, мой любезный, что сердце мое обожает тебя, прежде чем ты узнал, что есть на свете Милана, и эти малые минуты, которые мне позволено провести с тобою, посвящаются от верной твоей любовницы. Ты окончил все счастливые для меня опыты; я избавлена от очарования твоею нелицемерной ко мне страстью, но ах! ты меня еще не увидишь… и, может быть, я опять буду несчастлива, если ты не разрушишь остатки волшебства… Но я не могу, ничего не могу объяснить, меня удерживают. Найди в себе отважность умереть, чтоб владеть навек твоею Миланою, Прости, Громобой, я люблю тебя, помни это слово… Прости», – сказала она, еще вздохнув, и поцелуев двадцать следовали затем без передышки. Громобой очень явственно уразумел всё, что говорила Милана, но от восторга не имел сил ответствовать. «Прости» только привело его в твердость умолять ее, чтоб помедлила, но она уже ушла.
День настал и осветил Громобоя на самом том месте и в том же положении, в каком оставила его любовница. Он так был восхищен, что не смел ни верить случившемуся, ни вопросить себя, не спит ли он и не игра ли сновидения составляет его счастье. В таком смятении застал его невольник. Тот вошел с усмешкою. «Вы имеете право на меня сердиться, – сказал он. – Я очень старался уверить вас, что вы влюблены в видение, но того требовало благополучие ваше и Миланы. Теперь вы меня простите, и мне нет нужды подтверждать вам, что Милана действительно существует на свете. Но не вопрошайте меня, кто она и кто я; вы пока всего не узнаете; однако через терпение… Находите ль вы в себе довольно отважности подвергнуться смертельным опасностям, чтоб разрушить остатки очарования, которое лишает вас возможности увидеть настоящую любовницу, которой и недостаточно четкий портрет имел на вас столь сильное воздействие?» – «Посему подлинник еще прекраснее!»– вскричал Громобой. «Я ничего не скажу; старайтесь заслужить его видеть». – «Ах, дорогой невольник! Если только нужно сразиться со всем светом… Тысячу раз рождаться, чтоб умирать; на всё, на всё я готов, скажи только, что мне делать, веди меня сейчас же. Довольно этой сабли». – «Вполне, я поведу вас, но не надейтесь только на меня; я лишь только буду вам показывать опасности и всеми мерами стану стараться сберечь себя от них. Вам же предстоит сражаться со всею лютейшею волшебною силою, со всеми стихиями; одно счастье может спасти вас от известной смерти». – «Ступай!»– отвечал Громобой и потащил невольника. Они шли дремучим лесом, где, однако, им не встретилось никакой опасности. При первом взгляде за ним Громобою представилось волнующееся море, и выскакивающие из него чудовища разевали страшные свои пасти, грозя поглотить всякого приближающегося.
«Вам должно броситься в это море и плыть посреди этих чудовищ; достижение к драгоценной вещи не может уступать опасности». – «Я ничего не имею в сердце, кроме Миланы», – отвечал Громобой и побежал бросаться в море. В это же самое время тьма распростерлась над водами, и невольник без пользы говорил Громобою, чтоб он подождал, покуда тьма исчезнет – он бросился с берега.
«Ты шутишь надо мною, – сказал Громобой, когда небо опять просияло и он увидел стоящего близ себя невольника. – Здесь только забава, и я вместо моря и волн упал на растянутую холстину, которую поддували мехами». – «Нет, государь мой, – отвечал невольник, – благодарите свою отвагу – без нее вы не разрушили бы этой зачарованной бездны, и волны её иль чудовища, конечно бы, вас поглотили. Но впереди там уже не очарование: вам надлежит сразиться с самой природою, ступайте». Громобой проследовал, и вдруг преужасная пламенная река пролилась впереди них. Сверкание пламени было ужасно, и казалось, что растопленная медь готова была обратить в пепел каждого приближающегося. «Вам следует перейти эту реку, – сказал невольник, остановившись. – Здесь уже мужество вам не поможет, если б вы были не человек, а вещество несгораемое… не лучше ль возвратиться? Безумно наверное умереть, ибо по смерти нет от любовниц никаких ожиданий, воротимся!» – «Слабый, – молвил Громобой с досадою, – разве забуду я, что смерть моя полезна Милане?» – сказал сие и побежал в огонь.
Он вдруг остановился и искал, чем бы побить невольника. Представлявшее издали огненную реку был ряд впуклых зеркал, поставленных на дрожащих пружинах про– тив солнца так, что отвращенные того лучи ударяли прямо в глаза приближающимся. «Перестанешь ли ты играть мною?» – кричал он к невольнику, сжимая кулаки, ибо не попалось ему ничего в руки. «Большая часть воображаемых страхов ужасны только издали, – сказал невольник. – Неустрашимость их уничтожает. Но если б вы не были так смелы, очарование это кончилось бы для вас весьма бедственным образом. Однако теперь вам предстоит уже не то, чем пугают издалека: весь ад вас встретит. Пойдем, я увижу, достанет ли в вас бодрости». Он отворил двери в стене, на коей были установлены зеркала, и ввел Громобоя в преужасную и мрачную пещеру. Они прошли несколько шагов ощупью; вдруг Громобой зацепился ногою за веревку, и в ту же минуту пронзительный стук раздался по пещере. Впереди их блеснул свет, и ад, или ужасное чудовище разинуло свою пасть. Дьяволы с факелами бегали пред ним. Всех родов змеи и чудовища, каких только может родить воображение, готовы были растерзать приближающегося своими острыми когтями.
«Что, государь мой? – говорил невольник, трепеща во всех членах. – Здесь уже не обман, а истинный ужас. От вас зависит сразиться и завладеть Миланою. Что до меня, то я возвращусь». Сказав это, он удалился. Громобой, чувствующий всю цену отплаты за таковой подвиг, призвал на помощь имя Миланы и храбрость россиянина, обнажил свою саблю и шествовал сражаться со смертью. Опасность лишь умножала его смелость, и дьяволы не вытерпели блистания грозных и неустрашимых очей Святославова полководца; они, не допустя на себя ударов его сабли, подняли мерзкий крик и побросались в отверстие ада. Громобой восклицал уже победу и взмахнул острие своего оружия, чтоб вонзить его в пасть самому аду, но осмотрясь, «О боги! – вскричал он яростно. – Я отдался в обман этому бездельнику!» Ад вокруг него был всего лишь написан красками на огромном занавесе; казавшиеся издали движущимися чудовища – также были только совершенным искусством живописи, а дьяволы – оказались наряженными людьми, ибо с одного из них свалилась маска, сделанная с рогами, когда он пролезал под занавес. «Счастлив ты! – закричал он невольнику. – Если б ты не ушел, я научил бы тебя, как мною играть!» – «Не сердитесь, – сказал ему невольник, приближаясь. – Всё волшебство окончилось». – «Ты смеешь приближаться, дерзкий!»– «Выслушайте: вся эта игрушка была лишь испытанием вашей храбрости, которая разрушила талисман, содержавший действительное волшебство и судьбу вашу с Миланою. Готовьтесь насладиться приобретенным сокровищем; в сию минуту вы это узнаете, приступим». Невольник, сказав это, обратился в женщину немолодых лет, у коей в лице сияло величие, и белые одежды ее, с висящим чрез плечо зодиаком, представили Громобою благодетельную волшебницу[73]. Он бросился к ногам ее, но она, не допустя его, дернула за шнурок. Вдруг занавес и пещера исчезли, а они очутились в том же доме, где Громобой обитал с невольником.
При входе в зал они были встречены множеством богато одетых служителей, и первое, что привлекло взоры Громобоя, была картина, которую видел он в садовой беседке, но уже без покрывала. Он не вытерпел, чтоб не вскричать: «Ах, прелестная Милана!» – «Не спешите расточать похвалы – может быть, вы раскаетесь», – подхватила волшебница. Она взяла Громобоя за руку и ввела его в знакомую уже ему спальню; но что ощутило тогда сердце Громобоя! Он увидел подлинник своей картины в том же платье, но несравненно превосходнейший, и хотя живописец мог хвалиться, что написал красавицу, которую никто не счел бы возможною в природе, однако настоящее лицо Миланы могло говорить в сравнении, что художник с намерением старался убавить его прелестей. Громобой обомлел и чаял умереть от радости и любви, взглянув на Милану; она пришла в не меньшее смятение, и расцветшие в то мгновение на нежных её щеках розы умножили её прелесть; но волшебница вывела их из замешательства, сказав Громобою с усмешкою: «Не согласны ли вы теперь, Громобой, забыть свою картину, чтоб владеть настоящею Миланою?»– «Ах, великомощная волшебница, – вскричал Громобой, падая к ногам Миланы. – Глаза мои обманывались, взирая на нее, но сердце мое всегда чувствовало, что счастье его… у ваших ног, прекрасная княжна!» – «Нет, такого не должно быть, как только в моих объятиях, любезный Громобой!» – подхватила Милана, подняв его с земли и бросясь к нему на шею. «Конечно, так, – добавила к этим словам волшебница, – ибо наконец мужество ваше и испытанная любовь, храбрый Громобой, награждают вас сердцем княжны Миланы; разрушитель её порчи не может быть вознагражден ничем иным, кроме её руки и вечной её верности. Владей, Громобой, достойною супругою, или, лучше сказать, спорьте вы оба вечно, кто из вас больше друг друга любит, но я знаю, что вы сего никогда не решите. Я же, с моей стороны, поспешу с вашим соединением, которого столь давно жаждут ваши души. Нет уже теперь никаких препятствий, приступ