Русские сказки, богатырские, народные — страница 61 из 182

[83] оттого, что сколь ни велик был он, но весь уставлен был бронями, собранными Тугорканом с побитых от него богатырей… Ах, сударыня, обяжите меня, показав место, где бережется сие неоцененное сокровище!» Алзана последовала в сад, Звенислав, мечтавший приобрести коня и меч, не шел, а летел следом, и Тарбелс, хотя более желал бы очутиться в мгновение ока близ возлюбленного своего дерева, не мог отказать в помощи своему избавителю для получения Златокопыта и Самосека. Они подняли за кольцо медную дверь, которую им указала Алзана, сошли через сто ступеней к первым дверям конюшни, запертым столь великим замком, что дуга в нём была в охват толщиною. Алзана хотела бежать искать ключей, но Звенислав избавил её труда: он сбил одним ударом кулака замок и дверь с крючьев. Богатырский конь, прослышав, что настает ему служба и достается он в руки богатырю, подобному прежнему его хозяину, заржал так сильно, что своды подземного хода потряслись, и начал отбивать двери своими копытами. Вскоре не осталось препятствия, двери были выбиты, и увидели коня, припадшего пред Звениславом на колена. Богатырь с радостью обнял его, как друга, целовал в лоб и гладил, что Златокопыту столь было чувствительно, что у него навернулись слезы, как знак неложного признания. Тарбелс также нашел себе коня и, что для него было всего приятнее, то саблю и копье, у седла привязанные; он вывел его из погреба. Звенислав сыскал третьего коня и вручил его Алзане. После того пошел сам и ожидал, что Златокопыт, как конь богатырский, добровольно последует за своим всадником, что и произошло. Звенислав прежде, чем воссел, взял непобедимый меч Самосек, вонзил его в землю и с коленопреклонением поклялся Златокопыту по обыкновению богатырскому так: «Я клянусь тебе, неутомимый конь, этим славным оружием, что пока останется во мне хоть капля крови, ты будешь моим другом и участником моей славы и несчастья». После чего обнажил он меч, поцеловал конец оного, вложил в ножны и перепоясал на себе. Конь в знак верности своей и покорности упал опять на колена, ибо он не имел только речей, но обладал преострым разумом. Когда богатырь сел на коня, тот начал прыгать столь красиво, что нельзя было глядеть на это без восхищения. Тарбелс нарушил утеху Звенислава, который беспрестанно занимался красотой коня своего, он напомнил ему о его обещании Алзане; они пустились чрез долы и горы и через несколько минут сошли с коней у очарованного дерева.

Тарбелс, увиде дерево, пролил слезы, бросился и обнимал ствол. Дерево поколебалось, и ветви его опустились на шею брату Алзаны, которая не могла постигнуть причин столь странных чувств к бездушному растению; однако Звенислав тотчас вывел её из удивления, или, лучше сказать, умножил его, помазав пень дерева змеиною желчью. В то мгновение ветви и кора исчезли, и на месте его предстала девица, чпособная спорить в красоте своей с богинею утех. Она бросилась с объятиями к брату Алзаны, а тот заключил её в своих; они не могли больше произнести ни слова, как только имена свои: «Ах, Тарбелс! Ах, Любана!»– и проливали радостные слезы. Звенислав не упустил этого промежутка времени, он целовал руки у своей княжны и наговорил ей тысячу нежностей. Однако они опомнились, и первая Любана освободилась из объятий своего любовника, чтоб принести благодарность своему избавителю. Тарбелс указал ей сестру свою, и та, понимая, что значит Любана в сердце её брата, оказывала ей истинные ласки. «Теперь, дражайший Звенислав, – начал князь Обрский, – я должен рассказать тебе и сестре моей приключения мои и этой прелестной царевны и тем удовлетворить желание твое, которое замечаю я из твоих взоров». Они все сели на землю, и Тарбелс повествовал им

Приключения Тарбелса и Любаны

Надеюсь, что сестра моя предуведомила вас, что она и я – дети Котагеда, князя Обрского. Алзана и я с младенчества любили друг друга столько, что никогда не могли быть разлучены. Хотя я шестью годами был её старше, но из дружбы к ней делил с нею все её детские забавы; равно и она, когда я упражнялся в навычке владеть конем и оружием, не хотела от меня отстать, и могу сказать, что десяти лет могла спорить в том с искуснейшими витязями двора нашего. Это, однако, служа с одной стороны к её славе, причинило с другой её несчастье. Родительница наша княгиня Селта, вменяя в честь себе иметь в дочери своей искусную ратницу, взяла её с собою на звериный лов, где она и была похищена Бабою Ягою.

Я не могу описать вам, какую принесло это горе моим родителям, а особенно мне. Разосланы были целые войска в поиск, призваны все славнейшие волхвы, но первые возвратились без успеха, не в силах привезти ни малейшего известия о следах хищницы, а вторые тщетно призывали в помощь свое искусство, и следствие показало, что они обманщики, ибо они, согласившись, объявили о достоверной смерти сестры моей и что она, по обыкновению, съедена Бабою Ягою. Родители мои оплакали смерть ее, но я не мог удовольствоваться одними слезами, я хотел погибнуть или отмстить ведьме за её злобу. Ведал я, что никогда не получу дозволения на таковое предприятие от моих родителей, и для того собрался уехать тайно, так что не вверил сего никому, даже любимцу моему Слотану. Я написал письмо к моим родителям, уведомляя их о моем намерении и о причинах, побудивших меня к тайному отъезду, оставил его на столике в моей спальне, вооружился и оставил столицу Обрскую.

Долго не решался я, в которую сторону мне обратить путь мой; наведывался повсюду, но никто не ведал жилища Бабы Яги, а многие еще и смеялись таким вопросам, считая Бабу Ягу выдуманной басней; однако известно, что они есть в природе, говорили другие, начинали между собою за то спорить, и я принужден был оставлять их оканчивать свой спор кулаками. Каждый, претерпевший несчастье от женщины, имел право доказывать, что Бабы Яги есть, равно и другой, не видавший от сего пола кроме любви, удовольствия и кротости, мог опровергать, что оных нет. Люди всегда заключают по собственным чувствованиям, всегда так судят, всегда спорят и дерутся. Что до меня, я не находил удовлетворения в моей печали и проехал за Дунай чрез поселения римлян, область аланов, до княжества Русского. В лесах, простирающихся к области древлян, сбился я с пути и, ездя целую почти ночь, увидел наконец блеснувший слабый свет. Я следовал на оный и увидел глубоких лет пустынника, греющегося у огня пред своею хижиною. Старец глядел на меня с примечанием; я сошел с коня, привязал оного к дереву и, подойдя с почтением, просил у него дозволения обогреться. Пустынник принял меня вежливо, из чего я заключил, что он не всегда был тем, что теперь представляет. Он предложил мне разные сушеные плоды; я с благодарностью воспользовался его угощением и открыл ему причину моего странствования. «Князь, – отвечал он мне, – я восхваляю доброе твое намерение, но не могу тебя наставить, каким средством его достигнуть, кроме что советую тебе ехать в землю дулебов и бужан и там вопросить славного оракула; я столько слышал о прорицаниях обожаемой там Золотой Бабы[84], что не сомневаюсь, чтобы ты не получил себе подлинного наставления. Волнуемый бедствиями светской жизни, был я там, божественный совет повелел мне удалиться из мира, и я уверяю тебя, что я забыл здесь все случившиеся со мною несчастья». Слова эти возбудили мое любопытство, и я попросил пустынника рассказать мне этот случай своей жизни. «Вы видели свет, – промолвил я, начав мою просьбу, – а я только в него вступаю, так не лишите меня познания ваших случаев, кои могут быть мне в наставление». – «С радостью, любезный князь, – отвечал он, – я не имею нужды таить того, что известно отчасти целому свету, а прочее не содержит ничего, которое навлекло бы на меня стыд или укорило бы мою совесть». И он начал.

«Я надеюсь, вы слыхали о вспыльчивости Полянского князя Буйслава и о том, что он никогда не мог управлять своими страстями. Несчастья, которые претерпел от него его вельможа Мирослав также всенародны, чтоб не промчались они в концы вселенной; и этот Мирослав, известный только по злополучиям и коего, может быть, по наружности обвиняют, теперь стоит пред вами». – «Возможно ли это! Ах, добродетельный Мирослав! – вскричал я. – Молва никогда не смела опорочить вашего имени, оно гремит усердием вашим к государю, но подробностей его бедственной к вам ненависти я не слыхал». – «Внимайте ж им, – сказал пустынник и продолжал – Всяк подвержен своим слабостям, но нигде они так не опасны, как на престоле. Буйслав был бы государь очень добрый, но страсти владели им до крайности, и льстецы, его окружающие, умели оные подкреплять и обращать к своим выгодам. Я был первый его любимец, когда он не был еще на престоле, но, вступив на него, Буйслав меня возненавидел, ибо я беспрестанно, в монархе моем считая себе друга или чувствуя себя оным для него, не переставал обличать его наедине во всем, в чем он противодействовал своей должности. «Государь! – говаривал я ему часто. – Никогда не забывай, что ты стоишь пред очами целого народа. Не думай, чтоб пороки, кои государи в себе имея, чают их своею багряницею быть закрытыми от глаз народа, чтоб эти пороки могли утаиться от глаз подданных, примечающих все следы твои; стоящее на возвышенном месте скорее в глаза впадает, и они суть строгие судители дел твоих. Часто слабость, извинительная простолюдину, неизвинительна для носящего диадему[85]. И что заключит народ, видящий в тебе бога, познав наконец лишь слабейшего смертного? Что помыслит он, увидев, что тот, от кого ожидают управления своего целые народы, не может управлять самим собою?» Сначала Буйслав принимал советы мои с великою благодарностью, вскоре затем слушал он их уже с немалою холодностью, а потом явно запретил мне говорить, кроме как о делах по моему чину. Но я никогда не мог преодолеть моего к нему усердия и в воззрении на это самого себя считал за ничто.

Буйслав скоро вошел во вкус, он сделался для себя всем, льстецы его – вещь нужная, а прочие подданные – только побочная. Заслуженные военачальники были отставлены без награждения; места градоначальников достались за умеренный откуп, заплаченный любовницам княжеских наперсников; казна государственная истощена на украшение серальских прихотей, и воины не получали уже жалованья. Роптание начиналось, надлежало войскам удовлетворить, и наложили новые подати; те тягостны были для земледельцев; которые оставляли свое жи