людей удаляюсь; где окаменевшее сердце, помалу согревая кровь, опять возвращает мои мучения; ночь проходит в них, и сон не сводит глаз моих. Настающий день прогоняет меня в это уединенное место, где никто не мешает мне питаться моею печалью. Вот мое упражнение! Но насколько злоключения мои не велики, не препятствуют они, однако, восхищаться теперь, видя моего любезнаго Клоранда. Хотя ты участи моей изменить не можешь, по крайней мере я имею отраду изъяснить чувства души и сердца моему другу. Известно ли тебе, какая может мне быть из того польза? Несчастный, рассказывая случай свой, и возлагая этот рассказ на скромность друга, находит в муках своих облегчение, равно как бы дружеское сожаление уменьшало скорбь его. Позволь, Клоранд дражайший, питать мне этим утраченную мною надежду.
– Любезный Любимир, – ответствовал Клоранд. – Если быть с тобою всегда вместе, удаляться от собраний, и пренебречь другими моими утехами, может служить тебе отрадою, то это – самая малость, какой могу я удовлетворить нашей дружбе. Но перестанет ли когда-либо страдать твоё сердце? Я пожертвовал бы всем ради его спокойствия! Состояние твое меня ужасает, и рана души твоей кажется неисцелимой… Три года ты любишь?.. и страсть эта не погасает?
– Так, Клоранд, верь моему чистосердечию; она умножается постепенно, и вгонит меня в гроб.
– Ты готовишься умереть, и думаешь, что я снесу это равнодушно? Нет, любезный друг, ты должен помнить и о том, чем ты обязан дружбе; я в сердце твоем имею участие. Право это дозволяет мне стараться о твоей жизни, право это дозволяет мне тобою повелевать: ты должен жить и для меня. Но увы! Ты огорчаешься, и состояние твое будет меня стеснять. Послушай советов твоего друга, послушай советов, истекающих из души, жалостью напоенные; умерь скорбь свою. Сам ты напоминал мне, что надежда – есть лестное божество несчастных: зачем ты её презираешь? Мысли твои столь рассыпаны, что и она не имеет твоего внимания. Для чего тебе не надеяться на то, что любезная твоя жива, что она тебя любит, и что, может быть, случай будет к тебе благосклоннее; ты её увидишь, она будет твоя, и…
– О Клоранд! Ты, увещевая меня, сам себя обманываешь; нет для меня никакой надежды: уменьшится ли скорбь моя тем, что я увижу её с тем, чтоб опять потерять? Мне должно быть спокойным, когда я буду с нею неразлучен; но того невозможно ожидать. А сверх того я расстался с нею, видя страсть мою любви её соответствующей; ныне ж может быть в разлуке она меня забыла. Каково это будет для меня?… О виновница моей напасти! Без тебя я ни счастлив, ни спокоен быть не могу! Увидеть тебя желая, теряю терпение и в тот же самый час желать того ужасаюсь!…Есть ли на свете бедствие, равное моему?
– Ты сам себя стараешься мучить, и сам изобретаешь орудия, терзающие грудь твою. Опомнись, возврати хотя на час твой прежний веселый дух, и тогда может быть я найду способ к исправлению твоих обстоятельств… Послушай! Я скажу тебе, каких бы я мыслей был на твоем месте. В теперешней твоей с нею разлуке я ожидал бы свидания.
– А увидясь?
– Старался бы сильнее воспламенить её к себе любовью.
– А потом?
– Потом довел бы её до всего.
– До чего?
– Ты знаешь, что любовь всегда стремится к одному совершенному овладению всеми прелестями красавицы.
– Ты меня поражаешь.
– Молчи: когда всем овладеешь, то страсть уже совершенно увенчана, и желать чего не остается; любовь, став всем довольна, начнет остывать, желания пресекутся, и будешь ты уже скучать тем, от чего теперь страдаешь. Вот последний способ к пресечению твоих мук.
– Стыдись! С какими ты мне предстаешь мыслями? Неужели ты думаешь, что я, став несчастен, не могу быть добродетелен?… Ты определяешь это по прежним моим слабостям: нет, Клоранд, они мне уже мерзки, они извинительны прошедшим нашим годам, когда разсудок еще шатался; теперь оный у пристанища, и напасти мои, очищая преступления, показали оных гнусность… Неужели ветреность владеет еще Клорандом? Познай, друг мой, познай лучше состояние моего сердца, и если твоё ещё наполнено легкомыслием, истреби его, и вложи на это место чувства, дружбы моей достойные. Ты меня конечно не знаешь, когда предлагаешь таковые советы! Ты велишь мне вооружиться, но против кого? На честь особы, которую предпочитаю всему на свете, а люблю больше души моей? Содрогаюсь! Если б разум и до того не действовал, чтоб слабость осмелилась представить ему мысль столь презренную, тогда сердце мое, избравшее любовь, основанную на добродетели, и вечное мое к любезной моей почтение, замучили б меня лютыми терзаниями. Чистейшая и непритворная моя страсть, находит возможность возрастать, а не уменьшаться, и переставая любить мою любезную, что мне останется? Одно нескончаемое страдание… Скажи мне: какое удовольствие привести невинность в искушение? Насыщать свои желания, повреждая часть других, есть злодейство, человеку непростительное. Должно быть зверем, если доводить дух нежный до того, чтобы он раскаялся. Не думаешь ли, что человек создан с движениями равными дрижениям скотов бессловесных? Правда, он имеет побуждения, но ему дан рассудок, производящий отвращение от несогласующегося с его совестью, этим внутренним судией, наказующим его строго за всякое преступление, которое даёт ему разуметь понятие о чести. Если я сделал то, за что бы меня совесть терзала, то есть ли в том утешение, за что впоследствии меня будет жестоко мучить раскаяние? Итак, любезный друг, прямое утешение состоит в том, чтоб мы, вкусив его, после о том не сожалели. В числе этого есть любовь, основанная на чувствах чистых, дочь добродетели, дар небес, определенный смертным отрадою; которая составляет всё моё утешение. Хотя я страдаю, но совесть меня ни в чем не укоряет; а её удары жесточе несчастной любви. Какими бы я глазами воззрел на ту, которая истощила ко мне всю свою любовь, склонность и доверенность для того только, чтобы я сделал её несчастною? Вообрази, Клоранд, каково взирать на красавицу, когда прелестное лице её орошают слезы, истощенныя нашим неистовством? Не пробьют ли они груди нежной? И сравнительны ли взоры её, презрением и ненавистью наполненные, с теми невинными взглядами, которые обращает одна любовь чистейшая, в коих нет раскаяния, и которые наполняют душу чувствм сладости, ни с чем несравненной. Что, Клоранд? Справедливы ли слова мои? Ты краснеешь.
– Признаюсь, любезный друг; сожаление мое о тебе извлекло то, о чем я теперь раскаиваюсь. Но если сожалею я о прошедшем, когда ветреность управляла моими движениями, то удивляюсь, каким образом мог и ты дойти до состояния подавать рассуждения столь полезные. Я вижу в тебе строгого почитателя добродетели и защитника любви, основанной на желаниях чистых; и кто бы поверил, что это тот самый, который в один день мог уверять трех любовниц о жестокой своей к каждой из них страсти.
– Справедливо; но я ни в одну из них влюблен не был, разум мой не имел еще силы, и лета незрелые следовали тогда примерам общества людей развратных. Нынче я совсем иной, и единственно за это обязан той, которая стала предметом моей чистейшей и непритворной любви, равно и вечного моего несчастья. Сердце её, напоенное добродетели, соединившись с моим, сообщило ему свои чувства, и душа, содержащая в себе разум бессмертных, напитала и мой дух понятиями, смысл мой очистившими. Но если ты и о прошедших моих делах обстоятельно не ведаешь, то как можешь думать ты, чтоб я и тогда не почитал добродетели, когда от неё уклонялся?
– Правда; но по расставании с тобою доходили до меня слухи, хотя весьма необстоятельные, и ты доставишь мне особое удовольствие, когда расскажешь подробно все твои случаи с самого начала твоей жизни.
Любимир охотно на это согласился, и чтобы никто не нарушил его повествования, они вошли в беседку вблизи бывшего тут сада, принадлежавшего приятелю маркиза, где Любимир начал следующее:
«Повесть эта, открывая пред тобою прошлые мои слабости, будет клониться опровергнуть мнение, во многих, а может быть и в тебе вкорененное, будто бы любовь никак человеком до того овладеть не может, чтоб он страдал и отчаивался; следствие моих случаев покажет тебе, что оная в человеке над всеми чувствами, не исключая и разума, господствует, и может довести до того, чего он с собою никак и вообразить не мог.
Я воспитан по всем опытам родительской ко мне горячности, и сходство моего состояния, и подсказывают, что был способен внимать наставлениям отца моего, желавшего внушить в меня склонность к благородству. Разум этого старца, укрепленный искусством через долговременное в свет обращение, влил в меня истинное понятие о вещах. Корень добродетели еще в юных летах начинал процветать в моем сердце; но как сотоварищество людей развратных делает весьма скользким путь невинности, так и опора доброго воспитания не могла сберечь меня впоследствии от преткновения. Я не скрою от тебя моих слабостей; кто объявляет свои пороки с сожалением, тот выказывает знаки исправления.
Пройдем первые годы моего возраста, когда я жил под покровительством родительского попечения; в них со мною не случалось ничего достойного примечания. Мне исполнилось 16 лет, когда отец мой, ревностно служивший своему отечеству, посвятил жизнь военной службе. Он расстался со мною, оросив меня своими слезами, и произнеся слова, которые навеки отпечатались в душе моей: «Сын мой, сказал он, я даю тебе свободу владеть твоими желаниями; но всегда помни, что ты дворянин; люби свое отечество, доверившее тебе это преимущество, будь его достоин, не желай никому того, чего себе не хочешь. Соблюдая это, ты будешь благополучен». Я прибыл в полк, и имел счастье в короткое время приобрести благоволение моих начальников; которое простиралось до того, что не прошло и года, как я был произведен в офицеры, и мне было доверено некоторое полковое исправление в столичном городе. С того времени на светской сцене я начал представлять некое действующее лицо.
В первые дни моего пребывания в городе занимался я одной моей должностью; наставления отца моего были мне столь памятны, что я, презирая всякие забавы, прилежал к точному исполнению порученного мне дела. Но случай обратил это состояние совсем в другую сторону: прохаживаясь в придворном саду, встретился я с дворянином Орантом, с коим вместе учился словесным наукам, и еще с малолетства свёл с ним дружбу. Прошедшие несколько лет нашей разлуки не так изгладили черты лиц, чтобы мы один другого не узнали. Встреча наша сопровождаема была взаимной радостью, и после уверения о неизменной приязни и продолжения дружбы навсегда Орант назадавал мне столько вопросов, что я едва успел я на них отвечать. «Зачем ты здесь, – говорил он. – Кто твои приятели? Имеешь ли ты друзей? Много ли у тебя любовниц? И как ты проводишь время?»