Последние несколько часов перед приходом русских были просто кошмарными. Мы потеряли всякую связь с внешним миром, рация замолчала, на дороге царила мертвецкая тишина. Посчитав ее более чем неестественной, я вышла на Мюллерштрассе. В дверях на противоположной стороне улицы я заметила русского солдата с автоматом. Он подошел ко мне и что-то сказал по-русски. Я поняла, что он хочет, чтобы я убедила группу немцев, все еще сражающихся неподалеку, прекратить бессмысленное сопротивление. Я притворилась, будто не поняла, о чем он говорил, и вернулась в подвал клиники. Здесь я сообщила врачам и персоналу клиники о появлении русских. Затем зазвонил все еще работавший внутренний телефон, и русский голос попросил нас подойти к регистратуре. Танки уже снесли ограду в задней части территории клиники, а спереди появились солдаты с оружием. Естественно, мы не сопротивлялись. Офицер сказал нам, что в клинике разместится их штаб, и в течение часа вся территория, включая парк, превратилась в военный лагерь. Нам пришлось остаться в подвале, откуда нам было видно, как они устанавливают полевые кухни. Лаборатория и котельная превратились в конюшни. Также был развернут полевой госпиталь, а погибших и умерших от ран русских хоронили в парке.
Днем позже наша медицинская деятельность, которую во время боев мы были вынуждены перенести в подвал, стала значительно напряженней. Толпы беженцев устремились из центра города как в Тегель, так и в обратном направлении. Мирное население считало клинику раем для беженцев, и мы старались накормить их. Временами у колонки выстраивалась очередь за водой человек в триста. Через два дня после оккупации мы начали готовить горячее питье на резервных горелках. Немцам кухня больше не принадлежала. Как-то три лошади русских убило шальным снарядом. И через полчаса от них остались только скелеты; жители окрестных домов «очистили» все остальное.
Мы припрятали все наше самое необходимое медицинское оборудование. Бывший бельгийский военнопленный, который оставался здесь еще несколько дней после освобождения, спас наш рентгеновский аппарат, написав на нем «kaput» по-русски. Еще он уберег пациенток целого блока от изнасилования, написав на стене мелом «Запретная зона – туберкулез» огромными кириллическими буквами. Когда этот бельгиец, которого нам прислали в качестве санитара в гитлеровский период, отправился домой, мы отдали его одежду раненым немецким солдатам, дабы после выписки они могли спокойно проходить мимо русских патрулей – само собой, всех мужчин в форме задерживали. Когда русские наконец оставили нашу клинику, они забрали все пишущие и швейные машинки, чтобы дарить их немецким женщинам, с которыми они знакомились на улицах».
Нынешний управляющий клиникой Диаконии имени Пауля Герхарда, доктор М., в 1945 году служил там консультантом. Он пишет:
«С последних дней марта у персонала почти не было передышки. Между 15 и 20 апреля мы работали по 18–20 часов в сутки. Утром 21 апреля наш район оккупировали русские. Я видел, как первые русские танки прокатили по Барфусштрассе в направлении Мюллерштрассе. Мы находились под постоянным огнем не только русской артиллерии, но и немецких орудий из Тиргартена. Только я заметил танки, как перед регистратурой появился русский офицер. Он сообщил, что клиника реквизирована, и потребовал встречи с директором, пастором Вагнером. …Меня позвали наружу, и я увидел, как какой-то русский пытается завести мою машину, но у него это не получилось, даже с моей помощью. Позднее машину увезли на буксире. Несколько недель спустя я обнаружил ее брошенной. Потом меня допрашивали на моей квартире в клинике – целую неделю. Им хотелось знать, не состоял ли я в нацистской организации. Под конец допросов, которые велись вполне корректно и без чрезмерного давления, меня обвинили в том, что я являлся членом тайной полиции. Когда я смог это опровергнуть, мне позволили вернуться к работе. Еще одна проблема возникла, когда русские спросили об оружии. Я показал им огромный арсенал, но не смог убедить их, что все эти винтовки, фаустпатроны и т. п. принадлежали нашим пациентам из фольксштурма. 21 апреля, когда на соседних улицах все еще шли бои, клиника уже была оккупирована и сюда доставили раненых русских солдат, а мне приказали прооперировать их под присмотром русского врача-женщины. На следующий день, когда все немного успокоилось, операционная превратилась в перевязочную. Меня часто вызывали туда для консультаций, чтобы вынести решение, подлежат ли транспортировке русские солдаты и другие русские раненые. В общем, можно отметить, что отношения между русскими и немецкими врачами были холодными, но предельно корректными.
Во время боев, когда клиника была оккупирована и когда русские оставили ее, мы продолжали проводить операции с редкими перерывами. Я даже помню, как за два часа до прихода русских делал сложное кесарево сечение. Сразу после своего появления русские снабдили нас хлебом и другой едой. Позднее районную регистрационную палату сделали ответственной за наше продовольственное снабжение, и мы получали продукты, которых не видели на протяжении всей войны. Районная палата возложила руководство снабжением на герра Зигфрида Райча и герра Райчерта; оба они были евреями. В то время наша кухня не испытывала недостатка в припасах. К началу июля клиника снова функционировала в обычном режиме, за исключением необычно огромного наплыва пациентов. Как ни удивительно, мы управлялись со всеми. Подачу электроэнергии восстановили на четвертый или пятый день оккупации.
Припоминаю, что первые два дня, как пришли русские, мы занимались в основном тем, что сшивали сухожилия выше запястий и лечили пулевые ранения в голову. Большую часть пациентов составляли целые немецкие семьи, пытавшиеся покончить с собой из страха перед русскими. К нам также постоянно поступали люди, пережившие эти кошмарные дни в своих домах или бомбоубежищах. Другие приходили прямиком из тюрем и концлагерей. Тогда-то я и познакомился с профессором Эрнстом Никишем, основателем старой Социал-демократической партии Германии (1923), издателем национал-большевистского журнала Widerstand – «Сопротивление»; приговоренным в 1937 году нацистским режимом к пожизненному заключению, который, все еще одетый в свою лагерную робу, провел со мной в подвале несколько часов».
Берлин оказался единственным немецким городом, где до самого конца сохранилась Еврейская больница. Один чиновник из ее администрации написал для этой книги следующее:
«До 1938 года нас практически не трогали. Но потом Нюрнбергские законы[114] добрались и до нас. С тех пор путь сюда для пациентов-неевреев и нееврейского персонала оказался закрыт. Евреи – а все обитатели больницы были евреями – должны были носить на одежде желтую звезду, даже внутри больницы. Часть здания реквизировали, и гестапо устроило там свое отделение. Именно отсюда была организована перевозка заключенных в Терезиенштадт[115]. Конвои отсюда отправлялись до самого конца 1944 года. Когда гестапо не удавалось набрать достаточного количества депортируемых, оно присылало к нам своего человека. Он должен был произвольным образом отобрать людей из числа пациентов или персонала и включить их в следующий конвой. Несколько раз больницу инспектировал сам Эйхман[116].
Когда союзники начали бомбить Берлин, мы создали собственную пожарную службу. Нам приходилось сбрасывать зажигательные бомбы и тушить пожары собственными силами, без всякой посторонней помощи. Звонить пожарной бригаде не имело смысла, потому что они и не подумали бы приехать к нам. Однажды на нашу территорию обрушилось 90 зажигательных и 14 осколочно-фугасных бомб; нам самим пришлось устранять последствия.
Помимо обычных пациентов-евреев у нас еще было несколько так называемых «привилегированных» евреев. Это те, кого возвели в такой ранг «за заслуги перед Отечеством». Они находились в относительной безопасности, хотя к концу войны некоторых из них тоже депортировали. Пациентов из разряда «стопроцентных евреев» забирали независимо от их состояния – как из неврологического, так и из родильного отделения. Мне часто приходилось наблюдать, как арестовывают новорожденных младенцев; мою собственную кузину вынесли на носилках. Нацистского чиновника, заправлявшего у нас, звали Вальтер Добберке. Его не смогли обвинить в личном участии в творившемся произволе; он просто выполнял то, что ему велели.
В больнице я работал с 1943 года. И продолжал до 20 апреля 1945 года; затем я решил остаться дома, поскольку авиационные налеты стали чересчур опасными. Как «полуеврей», я находился под защитой своей «арийской» матери. Главный врач и хирург, доктор Люстиг, работал до самого конца. Его арестовали и обвинили в коллаборационизме русские; он был расстрелян 28 декабря 1945 года. Я знал доктора Люстига и считаю, что он не заслуживал смерти. Он никогда не пошел бы на компромисс с нацистами.
На работу в Еврейскую больницу я вернулся только 10 мая. Красная армия пришла туда 24 апреля. Меня тогда там не было, но мне известно, что русские вели себя крайне порядочно. Не было ни изнасилований, ни других актов произвола. С 10 мая больница снова перешла под наше управление, а русские ушли. Даже в последние дни нацистского режима евреев из больницы все еще продолжали зверски убивать. Я помню санитара по имени Макс Фройрдрих, которого забрали незадолго до поражения Германии. Позднее его обнаружили в районе Фридрихсхайн с отделенными от туловища руками, ногами и головой.
Перед самым концом у нас находилось около 160 пациентов. После оккупации больницу тут же открыли для всех нуждающихся. Первые пациенты, как мы отметили, были в основном из узников концлагерей. Им отвели все туберкулезное отделение. Одни пришли к нам сами, других принесли. Почти все в лагерных робах, на которых они продолжали носить номера и тюремные нашивки. В крайне редких случаях я узнавал людей, которых когда-то забрали отсюда.