Русские в начале осьмнадцатого столетия — страница 11 из 45

мужем, а это было бы неслыханным нарушением всех приличий. В старину и круглый сирота не мог предлагать своей руки иначе, как через посредников, а человек с родством, дозволивший себе такое бесчинство, восстановил бы против себя не только всех родных и двоюродных дядей и тетушек, но даже и всех замужних сестриц до седьмого колена. Я уж не говорю о самой девице, которая, вероятно, сгорела бы от стыда и почла бы себя очень обиженной, если бы молодой человек сказал ей прямо в глаза, что хочет на ней жениться.

Вот наконец альманд кончился, и так благополучно, что не было никакой надобности посылать за костоправом. Вся толпа рассеялась, и к Симскому подошла Аграфена Петровна Ханыкова.

— Что я вижу? — вскричала опа. — Это вы, Василий Михайлович?.. Опять в Москве?

— Знаете ли, тетушка, — прервала Ольга Дмитриевна, — Василий Михайлович был вчера у дядюшки Максима Петровича.

— У братца! — проговорила с приметным беспокойством Ханыкова, — Что ж, вы ему сказали, что познакомились со мною на ассамблее у Гутфеля?

— О нет! Я только сегодня узнал, что Максим Петрович вам родня.

— Вот что!.. Вы не слышали от него, собирается он в Москву или нет?

— Максим Петрович не изволил ничего об этом говорить, он все расспрашивал меня о Санкт-Петербурге…

— И, верно, очень с вами спорил?

— Да. У нас были небольшие диспуты. Кажется, ваш братец не очень жалует Санкт-Петербург?

— Ох, уж не говорите!.. Батюшка братец человек очень умный и почтенный, но такой старовер, что не приведи Господи!.. Вы долго у нас пробудете?

— Не больше одной недели.

— Только-то!.. Хорошо еще, что вы приехали к масленице, по крайней мере повеселитесь, покатаетесь… время будет прекрасное.

— А почему вы изволите думать, что погода будет хороша?

— Это напечатано в календаре, в прогностике'двенадцати месяцев.

— Прошу экскузовать меня! Не очень я верю сему прогностику, государыня моя!.. В этом же календаре напечатано, что в нынешнем месяце конъюкции2 планет показывают добрую гармонию между всеми потентатами, однако ж войска наши находятся в походе, и, вероятно, несмотря на сию конъюкцию, мы побываем в гостях у турского салтана.

— Что вы говорите!.. Война с турком? А мой Степан Герасимович в Азове… Господи Боже мой!..

— Да вы не извольте предаваться напрасной тур-бации, — прервал Симский, — Азов нечто другое: ведь это зело крепкая фортеция, его взять не легко. И я мыслю так, что скорее мы будем в Царьграде, чем турки в Азове. Будьте благонадежны, Аграфена Петровна, этот прогно-стик повернее того, который напечатан в календаре.

— Ах, дай-то Господи!.. А, вот опять музыка заиграла?.. Кажется, кондратанец?

Тут подвернулся к Атрафене Петровне неутомимый Франц Карлович Цвибах и в самых отборных выражениях пригласил ее стать вместе с ним в первую пару. Один русский щеголь в бархатном кафтане разлетелся было к Ольге Дмитриевне, но Симский предупредил его и стал с нею во вторую пару.

— Опять вместе! — прошептал Ардалион Михайлович Обиняков, глядя на Ольгу Дмитриевну и Симского. — Уж, видно, у них все дело слажено… Вон и тетушка пошла выплясывать с аптекарем!.. Да она-то, голубушка, из чего бьется?.. Ведь от живого мужа нельзя выйти замуж и за немца… Ну, — промолвил Обиняков, потирая руки, — будет мне что порассказать Лаврентию Никитичу.

После этого танца Аграфена Петровна, у которой разболелась голова, отправилась домой вместе со своей племянницей, а вслед за ними уехал и Симский. Это последнее обстоятельство не укрылось также от бдительных взоров Ардалиона Михайловича, который, впрочем, остался до самого конца ассамблеи ради т; ого, что у Адама Фомича Гутфеля эти вечеринки оканчивались всегда сытным и хорошим ужином.

VI

В Земляном городе, между Тверской улицей и Никитскою, в самом тупике, то есть в конце глухого переулка, стоял высокий брусяной дом с теремом и рундуком, или, по-нынешнему, террасой, над которой подымалась остроконечная кровля, подпертая двумя выделанными из толстых бревен огромными балясинами. Этот дом, принадлежащий думному дворянину Лаврентию Никитичу Рокотову, стоял посреди обширного двора, или, вернее сказать, огороженного поля, на котором во всяком немецком городе поместилось бы по крайней мере две площади, а при нужде и несколько улиц с переулками. Чтоб добраться обыкновенным ходом до хозяина дома, надобно было непременно пройти через запачканную переднюю, в которой оборванные холопы днем сидели на лавках, а ночью спали где ни попало: одни на конике, а другие вповалку на грязном полу. По праву рассказчика я могу вас избавить от этого, любезные читатели, и попрошу вас перенестись вместе со мною прямо в гостиную. Эту комнату можно было бы назвать, сравнительно с другими, довольно опрятной, если б в ней, хотя изредка, промывали стекла в окнах и хотя раз в году обметали по утлам паутину, которая со дня кончины супруги Лаврентия Никитича, то есть ровно три года сряду, оставалась неприкосновенной. Хозяин дома, Лаврентий Никитич Рокотов, бодрый старик лет шестидесяти, среднего роста, дородный, с длинной бородой, крутым широким лбом, навислыми бровями и угрюмым лицом, сидел за сытным завтраком, на котором не было ни гданской водки, ни сыру, ни голландских сельдей, ни немецких колбас, а была просто добрая настойка, жирный пирог с визигой, вяленая астраханская шемая, икра, балык и целые пирамиды разнородных блинов. С ним сидел Ардалион Михайлович Обиняков, тот самый худощавый барин, который на ассамблее Адама Фомича Гутфеля подсматривал исподтишка за Симским и Ольгой Дмитриевной.

— Ну что, Ардалион Михайлович, — сказал хозяир ведь пирог-то на славу испечен.

— Да, Лаврентий Никитич, пирог диковинный!

— Не прикажешь ли еще.

— Всенижайше благодарю!

— Так милости просим блинков!.. Ну что, каковы?

— У, батюшки!.. Что это… так во рту и тают!

— Право?.. Да, подлинно хороши!.. Аи да Аксинья! Истинно скажу, такой отличной стряпухи во всей Москве не найдешь… Изволь-ка вот этих, с припекою… Ну, что?

— Преизрядные!..

— В самом деле? Пожалуй-ка сюда… Да, недурны, а все не то, что мои любимые… Вот откушай-ка этих, со снетками.

— Еще лучше!.. Пухлые, поджаристые!.. Вот это блины!.. Страпгао есть, Лаврентий Никитич, того и гляди язык проглотишь!»

— Не бойся, любезный, не проглотишь. Кушай на здоровье, кушай!.. И я тебе помогу… Да что ж ты, Ардалион Михайлович, с одним блином не сладишь?.. Эх, брат, с тех пор, как ты нарядился немцем, так и кушать-то стал по-немецки.

— Вы все еще, батюшка, изволите меня упрекать, зачем я по-немецки одеваюсь… Да помилуйте, Лаврентий Никитич! Уж я вам докладывал: что ж мне было делать? Неволя скачет, неволя плачет, неволя песенки поет. Я человек служебный, состою под вла-стию, а, вы знаете, всем магистратским указано ходить в немецких платьях. Вот товарищ мой, Степан Иванович Спешнев, стал было отнекиваться, так его тот же час на порог да в шею.

— Так что ж?.. Не служи!..

— Не служи! Вам хорошо, батюшка, вы проживете и отцовским благословением. Ведь покойник-то счету не знал своим отчинам, а я человек бедный… жена, дети…

— Нет, любезный, я на твоем месте лучше бы с сумою пошел, стал бы питаться христовым именем… Ну, да и то сказать, человек на человека не приходит… Э, да что ж ты, любезный, перестал кушать?

— Нижайше благодарю, Лаврентий Никитич, будет!

— Так-то?.. Что ж это, первый блин да комом?

— Какой первый — помилуйте! Вот уж за полдюжину перешло.

— Эка важность!.. Кушай, любезный, кушай!

— Никоим родом не могу, Лаврентий Никитич, душа не принимает.

— Вот то-то и есть, братец, набаловался ты у этих немцев, ведь они, чай, гостей-то своих счетным зерном кормят. Вот, примером, вчера на бесовском сходбище, у этого собачьего сына, Гутфеля, уж верно также для гостей ужин был; чай, по ломтику протухлого сыра да по селедке на брата — кушай на здоровье! А что, Ардалион Михайлович, как ты свой ломтик сыру скушал, так другого и не попросил?

— Кто? Я-с? Помилуйте, стану я эту немецкую дрянь есть! Я и на вечеринке-то у пего был ради того только, чтоб пересказать вам…

— Да, да!.. Ну, что эта дура, Ханыкова, была там со своей племянницей?

— Была, Лаврентий Никитич.

— Срамница!.. Что ж, они плясали?

— Плясали, да еще как, батюшка: всех немок за пояс заткнули!

— Бесстыдницы этакие!

— Лишь только вошли, вся молодежь так к ним гурьбой и бросилась — и немцы и русские; а они с ними и пошли тара-бара, — и так и этак, и по-немецки…

— Как! Неужели по-немецки?

— Да, сударь! Я сам слышал.

— Вот до чего дошли!

— А пуще племянница — так и режет!

— Ну, пора дяде приехать!.. Я к нему писал. С сестрой Максиму Петровичу делать нечего — она отрезанный ломоть, а племянницу прибрать к рукам не мешает, ведь он ей вместо отца родного… Что, чай, молодежь-то около них очень увивалась?

— Да, сударь. За Аграфеной Петровною Ханыковой сильно ухаживал какой-то аптекарь, немец, а за Ольгой Дмитриевной Запольской вот этот офицерик, что месяца два тому назад…

— Так он опять сюда приехал?

— Видно, что так. Они все вместе изволили выплясывать. Сначала пошли минавею… Уж было чего посмотреть— смех, да и только!

— А что?

— Да как ж батюшка, чем бы им думать о своей пляске, а они друг на друга смотрят. Надо поклониться направо, а они кланяются налево. Она то вспыхнет, то побледнеет, а он, пострел этакий, глядит на нее, да так глазами и ест!

— Экий срам, экий срам!

— А там, как Аграфена Петровна собралась домой, так и он за ними следом, словно в одной колымаге приехали.

— Узнал ли ты, как зовут этого подлипалу? Спрашивал, сударь; говорят, какой-то… ну вот и позабыл! Помню только, что роду хорошего.

— У, батюшки!.. Что это… так во рту и тают!

— Право?.. Да, подлинно хороши!.. Аи да Аксинья! Истинно скажу, такой отличной стряпухи во всей Москве не найдешь… Изволь-ка вот этих, с припекою… Ну, что?