московские барыни, богатые купчихи и гостьи иноземные; то проезжал рысцою обитый полинялым сукном рыдван на полозках, из которого выглядывали набеленные старухи в собольих шапочках; то вдруг, как птица, пролетал мимо всех разгульный молодец на борзом казанском иноходце; одним словом, все веселились, гуляли, и Симскому от этого стало еще грустнее. Чтоб не смотреть на эти забавы, в которых он не мог и не хотел принимать никакого участия, Симский, пройдя несколько шагов по Неглинной, повернул Троицкими воротами в Кремль. В то самое время, как он, пробираясь к соборам, миновал дворец Бориса Годунова, с ним повстречались парные сани и кто-то проговорил громким голосом:
— Здравствуй, Василий Михайлович!
Симский остановился, из саней выскочил молодой гвардейский офицер и бросился к нему на шею.
— Мамонов! — вскричал Симский, обнимая своего однополчанина. — Вот уж никак не ожидал! Я думал, что ты при полку.
— Нет, мой друг, я здесь в откомандировке. А ты какими судьбами?..
— Меня отпустили па недельку повидаться с родными.
— Так ты недолго здесь пробудешь?
— Еще денька два или три.
— А потом?
— Отправляюсь догонять полк.
— Счастливый человек!.. Да садись-ка, брат, в сани, поедем ко мне. Я живу близехонько, на Варварке, в доме дяди моего, Степана Ивановича Шеина.
Симский сел в сани к Мамонову. Через несколько минут они въехали во двор и остановились у небольшого кирпичного домика, вовсе не затейливой наружности.
— Вот, как видишь, Василий Михайлович, — сказал Мамонов, вылезая из саней, — палаты небольшие, да зато в них тепло, и я живу один-одинехонек. Милости просим!
Когда они вошли в сени, им послышались в передней комнате голоса; казалось, о чем-то спорили.
— Да погоди, тетка, сейчас вернется! — говорил кто-то басом.
— Чего годить! — раздался в ответ писклявый голос, — что мне, до вечерен, что ль, у вас дожидаться?
— Ну, так и есть! — сказал Мамонов, входя в переднюю. — Это Игнатьевна. Здравствуй, голубушка!
— Здравствуй, мой сокол ясный! — пропищала, кланяясь в пояс, пожилая женщина в штофной шубейке и бархатной, опушенной куницею шапочке. — Уж я тебя ждала, ждала!
— Так подожди еще немножко, мы с тобой поговорим.
— Ох, кормилец ты мой, часочки-то у меня счетные! Мне еще надо побывать у Спаса на Чигасах, а оттуда к Харитонию в Огородниках; не задержи меня, батюшка!
— Небось, Игнатьевпа, не задержу.
Мамонов и Симский отдали денщику свои плащи и, пройдя через столовую комнату и небольшую гостиную, вошли в угольный покой, в котором стояло несколько стульев, большой шкап, резной дубовый стол и кровать с белым пологом.
— Садись, любезный! — сказал Мамонов, снимая с себя трехцветную шелковую перевязь, которая была у пего надета по мундиру.
— Ого! Да ты в полном параде, — сказал Симский, — шарф через плечо.
— Как же, Василий Михайлович: я был в Сенате; мне там читали царский указ.
— Указ? О чем?
— А вот, изволишь видеть: у нас теперь война с турком, и велено забирать на службу всех взрослых недорослей из дворян, неслуживших новиков и всяких разночинцев, которые еще молоды и здоровы, а под разными предлогами отбывают. от царской службы и проживают в Москве. Вот как пошел перебор, так все эти тунеядцы, которым бы только на боку лежать да ничего не делать, и бросились вон из Москвы, кто куда попал. Меня для этого и прикомандировали к Сенату, чтоб я их везде отыскивал, хватал и представлял на службу; об этом мне и указ сегодня читали. Эх, Симский, счастлив ты: будешь драться с турками, станешь бить этих басурманов, в плен брать, а я… Правда, и я буду брать в плен матушкиных сынков, сорокалетних недорослей и этих мироедов, которые называют себя дворянами, а дворянской службы нести не хотят. Да какая мне будет от этого сатисфакция? Ведь уж тут доброй манерою не кончишь. Хлопот не оберешься, брани также. Все московские барыни, а пуще барышни, закидают меня каменьями… Ну, нечего сказать, вынулся мне жеребьек!.. Добро бы еще оставили меня в Санкт-Петербурге, а то живи здесь — в этом захолустье.
— Вот как!.. Так ты называешь Москву захолустьем?
— А как же прикажешь ее назвать? Неужели такой же резиденцией, как наш Санкт-Петербург? Нет, любезный: кто привык обходиться с людьми эдюкованными ' и понасмотрелся иноземных обычаев, тому здесь какое житье? Так ли веселятся и проводят время в нашей резиденции!.. Конечно, и здесь бывают ассамблеи, да только ни дать ни взять — шарман-катеринки: заведут их — они, как будто живые, танцуют, не заведут — так просто сидят как разряженные куклы. А что за кавалеры!.. Посмотришь, иной одет как человек, в немецком кафтане, в парике, подымет даму как следует, а примется танцевать — фу, батюшки!.. В какие позитуры становится, что за ухватки!.. Так и смотришь, сейчас пойдет вприсядку!.. Заведешь с ним какую-нибудь конверса-цию, он выпучит глаза, слушает и не понимает самых обыкновенных речей. Да что и говорить! В Москве не токмо народ ординарный, но даже люди принципиальные, только бороды себе выбрили, а рожи-то у них все немытые! Нет, Василий Михайлович, наша резиденция не то!
— Ну, конечно, Андрей Степанов; однако ж и Москва…
— Что Москва?.. Москва просто русский город.
— А разве наш Санкт-Петербург город не русский?
— Нет, любезный, извини!.. Санкт-Петербург город немецкий, знаешь, этак… как бы тебе сказать?.. Европа!.. А здесь что? И люди, и дома, и обхожденье — все на русскую старинную старь. Здесь, брат, и с деньгами пропадешь: ничего нет порядочного. Пива хорошего не отыщешь, изрядного голландского сыру не спрашивай, уж о добром гамбургском кнастере или старом францвей-не' и не заикайся. Деревня, братец, деревня!
— Хороша деревенька!
— Велика!.. Да что в этом толку. Знаешь пословицу…
— Полно, Мамонов! Ты позоришь Москву, потому что тебе скучно, а скучно оттого, что ты в ней никогда не живал.
— И дай, Господи, никогда не жить! Знаешь ли, Василий Михайлович, чем я отвожу себе душу?.. Одна только забава и есть!.. Ты видел в передней старуху?
— Видел. Кто она такая?
— Самая знаменитая московская сваха, Федосья Игнатьевна по прозванию Перепекина.
— Сваха? Да разве ты хочешь жениться?
— И пе думаю… Ну, брат, видно, здесь в Москве залежалых-то невест довольно. Недели две тому назад Игнатьевна явилась ко мне от какой-то вдовушки, которая видела меня у Гутфеля, и с тех пор отбою нет: что ни день, то новая невеста.
— И это тебя забавляет?
— А как же! Во-первых, каждый день смотр: то в том приходе, то в другом. Я, разумеется, всегда невесту отбракую, Игнатьевна разгневается, я начну ее поддразнивать, она примется меня ругать — потеха, да и только!.. А сверх того, если я проживу здесь месяца три или четыре, так уж верно всех московских невест поодиночке переберу; коли сам не женюсь, услужу приятелю. Да не хочешь ли, Симский, я тебе как раз невесту найду?
— Нет мой друг, моя невеста не здесь.
— А где же?
— Да Бог знает. Может быть, в чистом поле, а может статься, и под какою-нибудь турецкой фортецией: булатная сабля, свинцовая пуля, чугунное ядро — вот мои невесты, Мамонов, других суженых у меня не будет.
— И, полно братец! живой живое и думает. Да что это с тобою сделалось?.. Ты в самом деле грустен… Что ты, любезный, с похорон, что ль?
— Так, ничего… пройдет!
— А вот постой, я тебя развеселю, — сказал Мамонов, отворяя дверь в гостиную.
— Федосья Игнатьевна, — закричал он, — милости просим сюда!
Игнатьевна вошла в комнату, перекрестилась на икону и поклонилась низехонько хозяину и гостю.
— Садись-ка, любезная, к нам поближе, — продолжал Мамонов, указывая ей на порожний стул.
— Присяду, батюшка, присяду! — молвила Игнатьевна, садясь. — Не прогневайся, езды-то у меня много, а коней всего одна бессменная пара, да и так уж старенька, шестой десяток служит.
— Ну что ж, Федосья Игнатьевна, поговорим-ка о деле.
— Да как же это, кормилец, у тебя гость?
— Ничего, это мой задушевный друг: при нем все можно говорить.
— Так, батюшка, так!.. Ну что, сударь, ты вчера, как обедня отошла у Николы в Пыжах, изволил быть на паперти?
— Как же! Ведь ты меня видела?
— А видел ли ты, мой сокол ясный, барышню, с которой я шла рука об руку?
— Что ж, эта барышня та самая невеста, о которой ты мне говорила?
— Да, батюшка, да!
— Видел.
Что, мое красное солнышко, правду ли я тебе сказала — красавица!
— Кто?.. Эта барышня? Эх, Федосья Игнатьевна, ну не грешно ли тебе так людей морочить? Что она за красавица?.. Набелена, нарумянена…
Без этого нельзя, сударь: дело девичье… Да она и так, Бог с нею, такая белолицая, румяная, что и сказать нельзя!
— Нос в пол-аршина.
— Уж и в пол-аршина!.. Что ты, кормилец!.. Нос как нос, поменьше твоего будет.
— Я, Игнатьевна, дело другое: я мужчина и человек рослый, а она девица и собой-то больно невеличка.
— А что ж тебе, батюшка, Сухареву башню, что ль?
— Да воля твоя, Игнатьевна, по мне лучше Сухарева башня, чем этакий недоросток. Я жену в кармане носить не хочу.
— В кармане? Не упрячешь, батюшка!!
— Она же, кажется, на левую ножку изволит прихрамывать.
— Прихрамывать? Что ты, батюшка, перекрестись!
— И глазки-то у нее… не прогневайся, любезная…
— Что глазки?
— Да так! Немножко врозь посматривают.
— Что, что?.. Так она, по-твоему, коса?
— Есть грешок, Игнатьевна.
— Коса!! Да что ты, сударь, вчера до обедни-то не хлебнул ли?
— Двух передних зубков, кажется, нет.
— Тьфу ты, окаянный этакий! — вскричала старуха, вскочив со стула. — Да что ж ты, в самом деле, всех моих невест цыганишь, что я тебе дура, что ль, досталась?
— Ну, полно, Федосья Игнатьевна, не гневайся! — сказал Мамонов, усаживая ее опять на стул. — На-ка вот тебе за труды, — продолжал он, подавая ей два рублевика. — Что ж делать, коли мне так показалось.
— Показалось! — повторила Игнатьевна все еще несколько сердитым голосом. — Вишь, какой зубоскал!.. Чего тут показаться?.. Благо ты господин-то добрый и тороватый, а то бы я давно перестала к тебе жаловать!.. Вот то-то и есть: дали вам повадку, голубчики!.. Бывало, в старину, хочешь верь, хочешь не верь, а уж невесты тебе не покажут. Видишь, что выдумали: изволь товар лицом продать!.. А кто на вас угодит?.. То не так, другое не этак… Ох вы, баловники этакие!