— Дай-то Бог, — прошептала кукона, — только и в Яссах и в Бухаресте — везде я слышала, что сильнее турок нет народа на свете.
Симский улыбнулся. Вероятно, ему пришло в голову то, что в наше время высказал Крылов, у которого мыши убеждены, что сильнее кошки на свете зверя нет.
— Чему ж ты смеешься? — сказала почти с упреком Смарагда. — Да если русские и одолеют турок, так разве тебя не могут убить?
— Так что ж? Дай Бог нашему великому царю остаться в живых и победить супостата, а я умру с радостью. Смерть за царя и за родину честна пред Господом.
— О нет, — вскричала молдаванка, — пусть пропадет все русское войско, пусть гибнет ваш царь, лишь только бы ты остался жив!
— Я?.. И, кукона! охота тебе говорить такие речи!.. Ну что такое я один в сравнении с царем и всем православным русским войском? Да разве всякий из нас не должен умереть с радостию за свое отечество?
— Отечество! — повторила с презреньем молдаванин— И у меня есть отечество: я родилась в Молдавии. Да что мне до нее? Пусть ею владеют турки, немцы, русские — по мне, все равно!.. Ах нет! Теперь я хотела бы, чтоб мы были вашими, тогда и я была бы русская!
«Бедняжка! — подумал Симский, глядя с сожалением на свою хозяйку. — Нет, ты не знаешь, что такое свой царь и свое отечество!.. Ты молдаванка, веруешь в Христа— и все-таки раба неверного турка!.. О, конечно, у таких рабов нет ни царя, ни отечества!»
— Вот дело другое, — продолжала кукона, — умереть за одного… О, это я понимаю!.. Умереть за того, кого любишь!.. Да тут и спрашивать нечего: эта смерть милее жизни!
— А я так думаю, — сказал Симский, — что лучше умереть за всех, чем за одного.
— За всех, за всех! — прервала с досадою Смарагда. — Ты, я вижу, всех любишь!
— Так что ж, кукона? Нам и Бог велел всех любить.
— Скажи мне, Василий Михайлович, — прошептала молдаванка, помолчав несколько времени, — только скажи правду: любишь ли ты меня?
— Тебя?.. Да как же мне тебя не любить? Ты приняла меня как своего кровного, заботилась обо мне как о родном брате… У меня сестры не было, Смарагда, но мне кажется, что я стал бы ее любить точно так же, как люблю тебя.
— Сестры!.. А любил ли ты кого-нибудь больше родной сестры, больше самого себя… больше всего на свете?
— Да, Смарагда, любил и теперь еще люблю. Молдаванка вздрогнула, ее смуглые щеки покрылись бледностию, и уста посинели, и она промолвила прерывающимся голосом:
— Что ж, та, которую ты любишь, русская?
— Русская.
— И, верно… твоя невеста?
— О нет! Я хотел на ней жениться, но ее родные этого не захотели. Теперь, я думаю, она давно уж замужем.
— Замужем? — повторила Смарагда, и потухший взор ее снова оживился. — Так ты любишь замужнюю женщину?.. Ах, Василий Михайлович, это нехорошо!
— И рад бы не любить, кукона, да, видно, любовь-то дело невольное.
— А знала ли она, что ты ее любишь?
— Как не знать, ведь я за нее сватался.
— Так, видно, эта русская тебя не любила?
— Любила или нет, про то знает она. Ведь у нас девицы очень скромны, Смарагда… Однако ж по всему было заметно, что я пришелся ей по сердцу
— И она, любя тебя, вышла замуж за другого?
— Поневоле пойдешь, когда прикажут.
— Когда прикажут! И вы называете это любо-1 вью? — прервала с жаром молдаванка. — Да кто может' приказать мне?..
— Вестимо кто: отец, мать, родные…
— Родные! Да какое же им дело до моей любви?.. Разве они могут сказать мне: отдай себя немилому человеку и забудь о том, кого ты любишь, сноси с покорностью ненавистные ласки твоего мужа, ласкай его сама и не люби того, кому ты отдала все помышления, всю душу свою!.. Не люби! Да разве это не все то же, если б мне сказали: живи себе на здоровье, да только не дыши воздухом, без которого ты не можешь жить!.. Нет, Василий Михайлович, эта русская не стоит твоей любви! Если б я была на ее месте, ты увидел бы тогда, как любят молдаванки!.. Быть твоей женой, твоей любовницей… рабою… О! За один день этого блаженства я отдала бы всю жизнь мою, ушла бы за тобой на край света! Пусть бы отец проклял меня, мать покинула, родные бросили, — что мне до этого: я уж не их, когда люблю!
Страстная кукона была в эту минуту неизъяснимо прекрасна; дикий пламень ее черных очей был так очарователен, что всякий просвещенный юноша тотчас бы упал перед нею на колени; но Василий Михайлович был в этом отношении совершенный варвар. Понятия, которые он имел о женской скромности, разумеется понятия невежественные, отсталые, но закоренелые, как всякий старый предрассудок, сгубили одну из самых поэтических минут в его жизни. Вместо того, чтоб восхищаться И падать на колени, он молча и с приметным ужасом глядел на свою хозяйку. Эта безумная страсть, эти почти богохульные слова в устах женщины казались ему до того преступными, что он готов был перекреститься и сотворить молитву. Впрочем, это неприятное впечатление продолжалось недолго; несмотря на его неопытность — общий недостаток молодых людей тогдашнего времени, — ему нельзя было не отгадать, что Смарагда его любит; и надобно отдать справедливость Симскому: он, не обрадовался этому; напротив, ему стало жаль бедной куконы. Он чувствовал, что может быть только ее другом, и любить как родную сестру. Не знаю, что делал бы Симский, если б сердце его было свободно, но, вероятно, и тогда бы он не захотел на ней жениться, не потому, чтоб она ему не нравилась… О нет, кукона Хереско была истинно прекрасная женщина; но в любви ее было что-то страшное для Симского, и эта буйная, неистовая страсть казалась ему чувством не только не женским, но даже вовсе неестественным.
— Ну, что ж ты на меня так смотришь, — продолжила Смарагда, — иль ты не веришь, русский, что мы, молдаванки, можем так любить?
— Да, кукона, — отвечал Симский, — мне что-то не верится. Вменять ни во что отцовское проклятие, отказаться от родной матери — да это, чай, не водится и у турок, а ведь вы христиане.
Молдаванка посмотрела с удивлением на Симского.
— Так ты этого не понимаешь? — сказала она.
— Нет, Смарагда, не понимаю.
— Да как же ты любил свою русскую?
— Я любил ее как будущую мою подругу, как счастье и радость всех дней моих, но вовсе не хотел, чтоб она была моей рабою, и сам бы не пошел к ней в рабы.
— Так ты еще никогда не любил, Василий Михайлович, да вряд ли и будешь когда-нибудь любить!.. Правду говорят, что ваша Русь земля холодная…
— Бывает и у нас тепло, Смарагда, — сказал с улыбкою Симский.
— Да, видно, так редко, — прервала кукона, — что вам и оттаять некогда… Да что об этом!.. Ты мне сказал, что любишь меня как сестру родную…
— О, конечно, моя добрая Смарагда!..
— Так я могу называть тебя милым другом… ласкать как родного брата… не правда ли, Василий?.. — промолвила молдаванка, опустив свою прелестную головку на плечо Симского.
В эту самую минуту сквозь густые виноградные лозы сверкнул как молния огненный взгляд, потом послышались шаги, и на тропинку, которая подымалась в гору, вышли двое мужчин: один одетый довольно просто, другой — залитый в золото и укутанный в турецкие шали. Этот последний, несмотря на свою богатую одежду, шел позади и нес в руках пунцовый, шитый золотом мешок и турецкую трубку с длинным черешневым чубуком.
— Кто это? — спросил Симский.
— Кажется… — сказала Смарагда. — Ну, так и есть: это бояр Алеско Палади со своим арнаутом.
— Что, он твой родственник?
— Нет, чужой… и чего он от меня хочет?.. Кажется, в последний раз я обошлась с ним не очень ласково… Да вот я его так угощу, что он долго ко мне не пожалует!
Высокий и статный молдаванин подошел к крыльцу и, не удостоив Симского взглядом, поклонился Смарагде. Этот бояр Алеско Палади был еще довольно молод и мог бы назваться прекрасным мужчиной, если б его орлиный нос был несколько поменьше, а черные густые брови не придавали его взгляду такой угрюмый, неприязненный вид.
— Здравствуй, кукона! — сказал он по-молдавански. Смарагда кивнула молча головой. Молдаванин сел подле нее на ступеньку крыльца и закричал арнауту:
— Хе!.. Янке, ада чубуче!
Арнаут высек огня, закурил трубку и подал ее своему господину.
— Смарагда, — сказал Симский, вставая, — я пойду к себе в комнату и прилягу на минутку.
— В самом деле, Василий Михайлович, отдохни. Мы с тобой сегодня много ходили… А вот постой, — я тебя провожу, — промолвила Смарагда, вставая.
— Зачем?.. Я и сам дойду.
— Да ты еще так слаб…
— О нет! Сегодня я чувствую себя гораздо лучше. Останься со своим гостем.
— Хорошо, я с ним останусь, да только будет ли ему со мною весело.
Симский вошел в дом, а кукона села опять на прежнее свое место.
— Кукона! — сказал вполголоса бояр Палади, указывая чубуком на уходящего Симского, — что это за человек?
— Мой постоялец, — отвечала Смарагда, — русский офицер.
— К тебе поставили больного офицера, а этот, кажется, здоров.
— Здоров! Да разве ты не видишь, что он насилу ходит?
— Скажи мне, кукона, — промолвил Алеско Палади, помолчав несколько времени, — что с тобой сделалось?
— Со мною? Ничего…
__ Как ничего? Я не узнаю тебя. Ты почти не говоришь со мной, не хочешь меня видеть. Третьего дня меня уверили, что ты уехала в город, а в городе тебя не было; вчера вышла ко мне твоя цыганка и сказала, что ты нездорова… Ну, вот теперь я застал тебя на крыльце, и по лицу твоему нельзя заметить, чтоб ты была больна… Что ж это значит?.. Если я в чем провинился перед тобою, так скажи.
Смарагда молчала.
— Что ж ты не отвечаешь, кукона, — продолжал бояр Палади. — Я хочу непременно знать, отчего ты так ко мне переменилась?
— Да с чего ты взял, что я переменилась? — сказала Смарагда, взглянув равнодушно на своего гостя.
Этот вопрос, конечно очень неуместный, но довольно обыкновенный в подобных случаях, заставил вспыхнуть молдаванина.
— И ты можешь меня об этом спрашивать! — вскричал он.