Русские войны XX века — страница 82 из 103

Тезис о нормальности стал могущественным орудием интеллигенции. На уровне национального сознания стало едва ли не преступлением говорить, что Россия не скоро еще по уровню жизни будет равной начавшей якобы с той же стартовой полосы Финляндии, что нельзя смотреть лишь на счастливые (по стечению исторических обстоятельств) исключения, что феномен Запада в определенном смысле уникален. Форсированное движение к «нормальности» требовало определения ненормальности, и таковой стало считаться все незападное – смешное и грустное утрирование вопроса, вставшего перед Россией со времен Аристотеля Фиораванти. Словно не было жестокой полемики и практики решения этого вопроса со времен Лжедмитрия, Петра, славянофилов-западников и пр. Требование «сейчас и немедленно стать нормальными» лучше всего выразил двумя столетиями ранее генерал Салтыков, заявивший, что дело лишь в том, чтобы «надеть вместо кафтанов камзолы».

Отказ видеть в модернизации крупнейшую проблему человечества и России, в частности, фетишизация иной цивилизации, подмена тяжелейшей проблемы легким выбором «умный – глупый», беспардонная примитивизация процесса обсуждения общественных вопросов – от демократии до экономической политики – вот чем поплатилась страна за недалекость своих интеллигентных детей, не знающих истории и решивших одним махом поставить на «нормальность».

Заметим, это был не временный фетиш, то было кредо: «нормальность» вместо критического анализа и исторического чутья. Жрецы нормальности на практике безжалостно крушили «административно-командную систему» и совершенно серьезно, прилюдно, печатно, массово требовали денационализации и дефедерализации. Как было ясно многим сразу, а остальным потом, они требовали дестабилизации и деградации. (Не говоря уже о том, что столь легкое определение «нормы», так жестоко ломающее ментальный, психологический стереотип огромного народа, неизбежно таило в себе жестокую автохтонную реакцию.)

Третья черта российской интеллигенции эпохи 60—80-х – вера в существование чего-то большего, чем здравый смысл (и это не успев еще остыть от марксистских законов стадиального развития). Воистину, свято место пусто не бывает. Крушение прежних схем в данном случае ничему не научило. Данная черта – родимое пятно российской интеллигенции, она родилась с этим знаком. Когда семнадцать отроков были посланы в начале XVI в. в лучшие университеты Запада, то никто из новоявленных студентов не удосужился приобщиться к неким прикладным, общеполезным дисциплинам. Видимо, пресная проза постепеновщины противна русской душе. Все семнадцать российских протоинтеллигентов избрали одну из двух дисциплин – алхимию или астрологию, чтобы добиться успеха одним ударом, овладеть корневыми законами мироздания, одним махом разрубить гордиев узел жизни, по особому компасу найти сразу верный ответ – вера в миг, удачу, случай, тайную тропу истории, а не в каждодневные планомерные усилия.

Российская интеллигенция всегда упорно искала универсальный ответ, и их внимание привлекали те из титанов западной мысли, следование учению которых обещало быстрое успешное переустройство общества. Кумирами думающей России последовательно были Вольтер, Дидро, Руссо, Кант, Адам Смит, Фурье, Гегель, Сен-Симон, Фейербах, Прудон, Маркс.

От алхимии и астрологии дело явно двигалось в сторону социально-экономических концепций. В годы Михаила Горбачева интеллигенция демонстративно отринула марксизм, и тут же, руководимая все той же неистребимой верой в последнее слово западной (в данном случае экономической) науки, обратилась к фетишу «свободного рынка»: именно он, рынок, все расставит по своим местам. Рынок воздаст всем по заслугам, рынок вознаградит труд и уменье, накажет нерадивого. Он сокрушит нелепое стремление Центра контролировать все и вся, вызовет к жизни сонную провинцию, энергизирует людей, превратит «винтики и колесики» в грюндеров и менеджеров.

* * *

Позволим себе следующее отступление. В западной экономической теории свободный рынок, старый добрый laisse faire, периодически был то в загоне, то в фаворе. Певцы свободного рынка от Адама Смита до Милтона Фридмена не более знамениты, чем идеологи государственного вмешательства от Тюрго до Джона Мейнарда Кейнса. В 60—70-е гг. на Западе правил бал тезис об умеренно регулируемой экономике. Но во времена президента Рейгана вперед вышли идеи «освобождения» рынка от опеки, и «чикагская школа» стала авангардом западной экономической мысли. Нужно ли напоминать, что именно российская интеллигенция, стремясь не отстать, первой в мире переводила «Капитал» К. Маркса. Она же первой уверовала в созданную для западного мира теорию высвобождения рыночных сил. Именно она была взята на вооружение в стране монопольных производителей, в стране, в экономике которой требуются дисциплина, взаимодействие и порядок, а не раскрепощение ради менеджеристских чудес конкурентных чемпионов.

Песня рынку как всеобщему справедливому уравнителю, как создателю творческого производства прозвучала в стране совершенно отличной от западной трудовой культуры. Гимн индивидуализму пропели в глубинно коллективистской стране, призыв копить и бороться за качество раздался на просторах, где основными производителями были мобилизованные поколение назад крестьяне и их дети, разумеется, не несшие в генах ничего похожего на протестантскую этику индивида. Накопленное по крохам в 1929–1988 гг. подверглось воздействию экспериментов типа «Закона о предприятии». Всеобщее требование регионального хозрасчета было уже за пределами здравого смысла.

Удивительная вера коммунистических вождей в способности буржуазной экономической науки — эскиз в безумии сам по себе. Партийный пролетарский прозелитизм трансформировался номенклатурным поколением в свою противоположность. Что толку теперь предъявлять счет выпускникам этих своего рода церковно-приходских школ – партийных учебных заведений? Страна и история еще долго будут недоуменно смотреть на лучших, на образованных, на тех, кто имел идеалы, кто любил свою страну и желал ее обновления, но слишком усердно поверил в догму, противоположную собственным лекционным курсам. Не слишком ли большую цену заплатила страна за их спонтанность, чувство непогрешимости, заносчивость до пределов преступной гордыни, легкость в обращении с судьбой страны, черствость в отношении старших поколений?

Гимн свободному рынку явился апологией искаженного мировоззрения. Англосаксонский мир вместе с Дж. М. Кейнсом и Ф. Рузвельтом отошел от него в 30-е гг. Прочий же мир, то есть девяносто пять процентов мирового населения, не знал экономического развития на основе свободного рынка никогда. И то, что западный мир знает о свободном рынке, не внушает ему иллюзий. Скажем, известный в России филантроп Дж. Сорос написал недавно в журнале «Атлантик мансли», что дисциплина рынков свободной торговли может быть такой же тиранической, как фашизм и коммунизм. А американский журнал «Бизнес уик» сообщил в номере от 24 февраля 1997 г., что, «если корпоративная Европа, с ее многовековой традицией социального обеспечения, устремится к англосаксонскому образцу, то их открытая борьба лишь усилится».

Но российская интеллигенция отставила роскошь сомнения. Понятно, что страна (совсем не та, что в 1917 г., гораздо более в своей массе образованная и восприимчивая) ждала от своих интеллектуальных лидеров объяснения материальных успехов одних стран и очевидных неудач других. Окружавшие Горбачева политологи и экономисты несомненно следили за господствующими на Западе теоретическими тенденциями. Они никогда не пришли бы к воспеванию рынка, скажем, в 1960-е или 70-е гг., когда на Западе, даже в англосаксонском мире, царил совсем другой стереотип. Но в атмосфере временной победы неолибералов-рыночников «чикагской школы» лучшие умы России привычно поверили в «последнее слово». Сработал рефлекс. В конце 80-х годов XX века следовало верить в певца свободного рынка Милтона Фридмена (хотя, к чести Фридмена, нужно упомянуть о специально написанной им работе, посвященной идее принципиальной неприложимости его идей к русской действительности). В результате доморощенные пересказы созданных для специфических условий макроэкономических постулатов, принадлежащих последней череде Нобелевских лауреатов (разумеется, американцев; разумеется, рыночников), затмили самоосмысление и собственный упорный, планомерный труд.

Не будем идеалистами, конечно же, самонадеянные советские экономисты не могли в скромные краткие годы проделать труд Кальвина, Лютера и Конфуция, не могли «внедрить» трудовую аскезу своей многомиллионной, зачитывавшейся их статьями пастве. По многие причинам. Субъективным – не было прозелитической революционно-религиозной внутренней убежденности. Ее заменял яркий скепсис, набор средней убедительности логических канонов. Объективная причина – коллективистское сознание так или иначе отвергало курс на приоритет самореализации индивида, противилось появлению полюсов кричащего богатства и молчащей бедности. Нам в данном случае важно не то, что в принципе могло (или не могло) реализоваться, а то, в каком направлении призванная номенклатурой советская экономическая наука повела готовый к переменам (как к традиционному еще одному испытанию) народ в сюрреалистической обстановке 1988–1991 гг., когда все прежде невозможное стало казаться возможным за несколько месяцев, за 500 дней, до ближайшей осени.

Российская интеллигенция совершила «грех нетерпения и неуемной гордыни», она подавила в себе свое главное родовое качество – разумное сомнение – и бросилась в новый социальный эксперимент с не меньшей страстью, чем революционеры 1905 и 1917 гг.

Совсем скоро часть интеллигенции сказала себе, что «их» страна – это «эта» страна. Когда это произошло? Наверное, когда оказались неосуществимыми идеалы, казавшиеся столь очевидно привлекательными, когда эти идеалы столкнулись с сопротивлением и непониманием, с косностью населения. Когда формула «хотели как лучше, а получилось как всегда» подчеркнула заколдованность российского круга модернизации и цели реформаторов существенно сдвинулись в сторону личных.