Русские вопреки Путину — страница 34 из 55

развитым, что способно самостоятельно открыть истину.

(Этим обычно объясняется тот странноватый на первый взгляд факт, что «в национальные лидеры» идут обычно самые «ассимилированные». Так, независимости Индии добились индусы, учившиеся в Оксфорде и Кембридже, «почти англичане». Первые теоретики «чешского возрождения» лучше говорили по-немецки, чем по-чешски, а идеологи алжирского движения за независимость предпочитали излагать свои воззрения на прекрасном французском языке. Так что не следует удивляться, что русские славянофилы, воспитанные на немецкой и французской литературе, имели самые теоретические представления о «добром русском народе».)

4. Идеологи просвещают народ относительно его чаяний и ценностей, сообщая ему учение о самом себе.

5. Далее следует борьба за «возрождение», обретение независимости и прочих благ, и в конце — счастливое возвращение в Золотой век, но с прибытком: нация обрела самосознание и больше не позволит себя так просто объегорить [66].

Здесь мифы кончаются, и начинаются несовпадения националистической теории и националистической практики. Особенно резко это проявляется в трех моментах: с соответствием исторической правды национальному мифу (проблема «исторической достоверности»), с определением границ нации («проблема идентичности») и с формой желаемого национального удовлетворения (она же «национальная идея»). Нетрудно видеть, что эти три проблемы аккуратно охватывают прошлое, настоящее и будущее нации.

Начнем с последнего. Известно, что одним из популярных вариантов национального самоутверждения является создание собственного независимого государства. Однако он далеко не единственный: не менее часто национальное чувство присваивает своей нации право распоряжаться судьбой других наций — или империалистически, или в форме завоевания привилегированного положения для данной нации в одном, а то и в нескольких, государствах (типический случай — «национализм диаспор» или близких к ним по положению национальных меньшинств). Иной раз ярко выраженный национализм спокойно относится к формам политического бытия. Не предполагающим суверенитета — таким, например, как пребывание в составе большой многонациональной империи [67] или добровольное подчинение признанным мировым лидерам [68].

Наконец, существуют нигилистический национализм, ищущий самоутверждения не столько в построении чего бы то ни было «своего», сколько в разрушении «чужого» [69]. К тому же цели националистического движения могут еще и меняться со временем: любая конкретная «программа» здесь является чем-то вторичным по отношению к национализму как таковому. Грубо говоря, это «повод, а не причина».

Теоретики «национальной идеи» этот момент, как правило, игнорируют — и правильно делают. Есть нехорошая закономерность: чем точнее обозначены цели «национального возрождения», тем вероятнее неудача. Это не значит, что «национальной идеи» вообще не должно быть. Просто идея не есть программа.

Национализм — не столько «учение», сколько особое устройство взгляда: «национальная идея» — не картинка, а окно, сквозь которое смотрят на мир, выискивая там интересное для «национального интереса»: хороший националист видит свой интерес везде. Поэтому интенсивные поиски «национальной идеи» — очень плохой признак.

Если на эту тему много говорят и пишут, это означает одно из двух: либо этой идеи нет и неизвестно, где ее взять, либо она есть (но через предлагаемое окошко «ничего не видно» или ее почему-то стыдятся, как стыдятся рассматривания «неприличностей»).

Но вообще-то, идеальная форма бытования национальной идеи — секрет полишинеля: то, о чем все причастные прекрасно знают (ибо видят) и молчат [70].

Еще сложнее обстоит дело с «идентичностью». Все попытки решить эту проблему на вербальном уровне обычно только смущают умы. Более того: любой «внешний» взгляд на любую конкретную нацию (предполагающий какие бы то ни было «определения» таковой) оказывается прямо противоречащим националистической практике. Националист, как правило, не может — и более того, не хочет — ответить себе и другим на простейший вопрос о границах «своего народа» (например, о том, «кто может называться немцем» или «кто такой еврей»). При этом все предлагаемые со стороны дефиниции («немец есть то-то и то-то»), как правило, яростно отвергаются — причем тем яростнее, чем сильнее в человеке «национальное чувство». Возникает ощущение, что «критерии суждения» в этом вопросе не просто не вербализуемы до конца (это было бы полбеды), но еще и подвергаются активному вытеснению, причем подобное вытеснение является важным признаком наличия национального чувства [71].

Если же посмотреть на «само дело», то признаки национальной идентичности могут быть сколь угодно ничтожными и случайными, и этого оказывается вполне достаточно для практических целей. В том числе и таких серьезных, как этническая чистка: библейская ситуация с «шибболетом» [72] является в некотором роде типической. В крайнем случае в ход идет чутье, т. е. невербализуемое ощущение «чужого» — и это работает.

Подобная ситуация связана с принципиальной неделегируемостью посторонним (в данном случае «независимым наблюдателям») важнейшего права «национально-сознательного» индивида: права судить, кто может и кто не может принадлежать к нации. Очевидно, что право включать или не включать кого-то в группу есть власть, причем власть в самом прямом и непосредственном ее виде — как право исключать из группы, осуществлять остракизм. Кстати сказать, «этническая» власть — право каждого судить о каждом, причем право неотъемлемое, есть не что иное, как народовластие, причем в его самом чистом, «естественном» виде. Передоверять такое право «теоретикам» и их теориям означало бы не что иное, как утрату того самого «самостояния», к которому нация так стремится. Едва ли Ренан в своем известном высказывании («нация — это ежедневный плебисцит») имел в виду эту сторону вопроса — но здесь оно как нельзя к месту.

Возникает, однако, вопрос: а насколько объективны такие суждения? Сама идея «народовластия» в нашем понимании этого слова слишком тесно связана с произволом, чтобы не предположить здесь подвоха (наподобие «будем считать принадлежащим к нации N всех, кого приняли в нацию N всенародным голосованием»). Однако здесь не то: «национальное чувство» всегда претендует на объективность. Суждение о «своем» и «чужом» имеет ценность тогда и только тогда, когда оно выражает не волю судящего (мало ли кого мы склонны записывать в «свои» по доброте душевной, а в «чужие» — по злобе), а реальность. Демократия предполагает не коллективное своеволие, а коллективное усмотрение истины, где коллективность является критерием истинности взгляда: то, что все видят одинаково, то и верно. Разумеется, это утверждение правильно не для всех истин, но демократия и не является универсально применимой. Важно отметить, что такие сферы есть. И не потому, что существуют вопросы, в которых равно компетентны все (это не так), а потому, что в этих вопросах высказывается не «личное мнение», а нечто большее. Поэтому вся критика демократии как практики учета случайных мнений невежественной массы бьет мимо цели: все дело состоит в том, что в некоторых вопросах суждение высказывает не отдельный человек, а некая превосходящая его сила, куда более компетентная «по части гражданской добродетели».

Теперь обратимся к тому, что же именно фиксируется в подобном суждении. Большинство теорий «национальных чувств» так или иначе ориентируются на идею «национальных особенностей», которые, якобы, и являются предметом интереса националистов. Отсюда следует обычная (и абсолютно бессмысленная) критика национальных чувств, суммируемая в избитой фразе «нельзя же ненавидеть за цвет кожи и форму носа». Эта благоглупость, разумеется, смешна: сам по себе шиболет не является предметом любви или ненависти. Национальные чувства связаны не столько с рефлексией над собственной «особенностью» (это удел теоретиков), сколько с острым переживанием границы между «ними» и «нами».

Следует подчеркнуть, что особенность и отграниченность — совершенно различные явления. Когда мы говорим, что нечто отличается от всего прочего, мы далеко не всегда проводим границу между «этим» и «тем». И не потому, что переход от «этого» к «тому» совершается плавно (как между оттенками одного цвета): он может быть сколь угодно резким. Главное — в том, что этот переход ничем не затруднен. Ты делаешь один шаг и оказываешься в совсем другом месте — важно, что этот шаг делается легко и просто. Граница — это совсем другое. Прежде всего, наличие границы не предполагает, что она разделяет разные вещи. По обе стороны границы может находиться одно и то же. Важно лишь то, что границу трудно (а то и невозможно) пересечь. Это главное (а по существу единственно важное) свойство границы. Если рассуждать более формально, границу можно определить как место, где пресекаются цепи причинности: процесс, захватывающий все по одну сторону границы, не продолжается по другую ее сторону. (Например, граница физического тела — это то место, на которое «натыкается» другое физическое тело в своем движении.) В более сложных случаях мы видим, что процесс может продолжаться и по ту сторону, но замедлившись, ускорившись или изменив свое направление. Все эти случаи иллюстрируют главное: граница имеет отношение не к материи и пространству, а ко времени.

Так вот: две нации могут ничем не отличаться друг от друга, кроме факта наличия границы между ними. Эта граница может быть обозначена минимальным набором маркеров — достаточно пары столбов и кое-как проведенной межи. То есть — нескольких общеизвестных шиболетов, позволяющих отличить «своего» от «чужого» в ряде общезначимых ситуаций. При этом шиболет может не иметь никакой «культурной ценности»: достаточно того, что он позволяет различить «свое» и «чужое»