Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) — страница 133 из 341

Смерть - знак равенства - я минус любовь.

Я - знак равенства - смерть плюс любовь.

Любовь - знак равенства - я минус смерть.

Марья Петровна, правильно?

Можно стереть?

Дело, конечно, не в формулах, не в математике - а в установке Веры Павловой на краткость, почти на немоту. (Вот тут слышится и Ахматова.) У нее нет длинных текстов. Понятно, что и в текстах нет лишних слов. Более того, подчас сокращаются даже слова - просто недописываются. И вот как это реализуется на теме, нам уже известной:

В дневнике литературу мы сокращали лит-ра,

и нам не приходила в голову рифма пол-литра.

А математику мы сокращали мат-ка:

матка и матка, не сладко, не гадко - гладко.

И не знали мальчики, выводившие лит-ра,

который из них загнется от лишнего литра.

И не знали девочки, выводившие мат-ка,

которой из них будет пропорота матка.

Тот же прием в стихах о смерти - еще одной привлекающей ее теме:

...с омонимом косы на худеньком плече...

Посмотрит на часы, заговорит по че-

ловечески, но с акцентом прибалти...

Посмотрит на часы и скажет -

Без пяти.

Это именно установка, осознанный прием: "Прижмись плотнее, горячей дыши в затылок безучастный зде лежащей". Невозможно объяснить, но нельзя не слышать, что здесь "зде" лучше, чем "здесь".

Молодому Бродскому объяснили, что из стихов нужно изгонять прилагательные. Павлова изгоняет из стихов - слова, оставляет только самые необходимые, делает из текста скелет. Вот экспериментальный образец:

Наш!

Твое, Твое, Твоя.

Наш нам.

Нам наши, мы нашим.

Нас, нас от лукавого.

Трудно не узнать тут христианский Символ веры - но необыкновенно выросший в экспрессивности. Это уже не молитва, а какое-то ветхозаветное заклинание, заклятие Бога.

Соответственно, Павлова любит афоризмы и апофегмы размером в две, а то и в одну строку:

Любовь - это тенор альтино.

Ты понял, скотина?

Смотрел на меня взасос

и поцеловал - в нос.

Только у Венер палеолита

ничего не может быть отбито.

Вот одностроки с внутренней рифмой:

Одноголосая фуга - разлука.

Фермата заката.

Она умеет писать не словами, а частями слов - как в цитированном о смерти с прибалтийским - прибалти - акцентом. А как там работала буква "с": согласный звук, ставший рифмой. Заставляет играть не слова, а их фрагменты. Вот еще пример, где работает полслова, причем эти полслова - полу.

Все половые признаки вторичны,

все жгутики твои, мои реснички.

Пути окольны, речи околичны

тычинки-пестика, бочки-затычки.

Яйцо вторично, курица тем паче.

Хочешь кудахтай, хочешь - кукарекай.

Хочу. Кудахчу. Не хочу, но плачу,

придаток, полуфабрикат, калека.

Я не говорю сейчас о великом платоническом смысле этого стихотворения: тоска по целостному человеку у этой хранительницы оргазмов. Меня сейчас интересует мастерство: гениально организованная цезура, выделяющая это полу. И как найдено сногсшибательное слово "придаток".

Мемуаристка вспоминает, как Мандельштам восхищался буквой "д" в романе "Двенадцать стульев": Малкин, Галкин, Чалкин, Палкин и Залкинд. Можно представить, в какой восторг привела бы его Вера Павлова, играющая буквами. Пишущая уже не словами, а буквами. И буква у нее делается духом.

Ее декларация:

ПЕСНЯ БЕЗ СЛОВ

Слово.Слово. Слово. Слово.

Слово в слово. Словом. К слову.

Слово за слово. За словом лово. На слово. Ни слова.

А вот реализация этого протокола о намерениях: Буду писать тебе письма, в которых не будет ни слова кокетства, игры, бравады, лести, неправды, фальши, жалости, наглости, злобы, умствованья, юродства...

Буду писать тебе письма, в которых не будет ни слова.

(ВТОРОЙ ГОЛОС):

Песня без слов - рыба.

Рыбью песню без слов подтекстовать могли бы

трое: а) рыболов,

б) ловец человеков,

в) червяк на крючке...

Эпитафия веку - песня рыбы в садке.

Вот еще одна декларация:

Песня летучей рыбы на суше -

мелкой плотвички, которую сушим

на веревке, рядом с плавками, чтобы

получилось что-то наподобие воблы,

но она ссыхается до полуисчезновения...

то не понял: это - определение

Поэзии.

Второе определение поэзии: попроще, то есть поцветаистей; павловское здесь - игра на сломанном, искаженном слове:

Поэзия - музей

закопанных богов,

слоновых их костей,

бараньих их рогов,

в которые дудю,

дудею и дужу,

когда молюсь дождю,

когда огню служу.

Павлова - пианистка (еще одно цветаевское у нее), и, видимо, отсюда это понимание паузы, замирания, исчезновения звука. Но она научилась делать это в стихах, в словах. Делать так, что сами слова исчезают, сводятся к буквам. Павлова пишет не поговорки, не частушки, даже не словарь, - она пишет алфавит, абевегу.

О паюсная абевега столетий, плавником блеснувших!

К книге "Четвертый сон" приложен словарь имен, понятий и сокращений (важно, что словарь и что сокращений). Одна из позиций этого словаря звучит так:

Десятова - девичья фамилия Павловой В.А. Ба! Да ведь Десятова - анаграмма слова ДЕТСТВО! Правда, с двумя лишними буквами - А и Я.

От А до Я - это и есть алфавит. По-другому: это и есть Павлова.

Если же держаться первоначальной музыки, то Павлова переходит от мелодии и гармонии к гамме, возвращается как бы к ученичеству. И тогда приобретает особый - тонко иронический - смысл выделенный особым разделом образ школьницы: "интимный дневник отличницы". Этот образ становится скрытой тематической мотивировкой поэтического приема: ученичество как новый облик мастерства. Образ-оксюморон: ученик как мастер.

Поэтому читатель как бы в недоумении: то ли это уже гениально, то ли от Павловой следует ждать чего-то еще. Ясно, что она - Пушкин, неясно только какой: лицеист или камер-юнкер. Это недоумение специально вызванное, организованное и спровоцированное Павловой - это ее, как теперь говорят, стратегия.

На то, как она сама себя видит, намекает название книги - "Четвертый сон" В сочетании с именем - Вера Павлова - это должно напоминать вроде бы о Чернышевском. Но это еще одна уловка, ловушка для простаков. Настоящая, правильная здесь ассоциация - поговорка: "седьмой сон видит".

Вера Павлова тем самым говорит, что у нее еще многое впереди: почти столько же, как позади. Будут еще так называемые творческие сны; будет и новое мастерство. Хотя и уже сделанного достаточно, чтобы видеть: она начинает - являет собой - новый, платиновый век русской поэзии.

Века может не быть, но Павлова будет. Есть.

Американские покойники в русском контексте

Западный мир очень изменился визуально. Даже так лучше сказать: люди западные изменились, - здания-то стоят на месте: хоть Шартрский собор, хоть Крайслер-билдинг в Нью-Йорке. И особенно разительно изменилась молодежь. Если Лондон и Париж все-таки на тот же Нью-Йорк не похожи, то молодежь соответствующих городов неотличима одна от другой. Разве что в Лондоне панков больше с крашенными в фиолетовый цвет волосяными уборами, которые зовутся мохок, по-индейски (а во времена Запорожской Сечи назывались оселедцами). Но мохок яркой окраски - скорее исключение. Господствующий колорит нынче - черно-серый, тусклый, какой-то ржавчиной покрытый, ржавью. К тому же волосы сейчас молодежь предпочитает стричь наголо, даже и девицы (у последних эту моду начала поп-певица, выступающая под именем Шинэд). Одеваться принято нарочито некрасиво, штаны носить на три номера больше, чтоб мотня под коленками болталась. Ни одна рубаха - ни верхняя ни нижняя - в штаны не заправляется; да верхнюю редко и носят. Зато носят серьги во всех местах, включая язык: "пирсинг". Все эти железки тоже должны быть тусклые, дешевые - не благородного же металла в самом деле! Это напоминает советские так называемые фиксы, бывшие в моде у шпаны послевоенных лет. Еще требуется, чтобы зимой одежда мало отличалась от летней: распахнутость и расхристанность всячески приветствуется, это "кул" (буквально - холодное; очевидно, отсюда это и пошло: укрываться и угреваться зимой посчитали презренным). Из штанов очень приветствуются "свэт пэнтс", что-то вроде русских лыжных, с тем, чтобы таскать это всюду, отнюдь не на лыжные прогулки. Если шапку носят, то непременно бейзболку и непременно козырьком назад или вбок: первое требование советской шпаны. Да и в целом эту, советскую, параллель можно провести едва ли не до конца: американские подростки похожи на советских послевоенных - бледных от недоедания, плохо одетых, стриженных во избежание педикулеза. А если к этому добавить нынешнюю моду на татуировку, то и другое сравнение естественно напрашивается: уже не уличные неухоженые подростки, а самые настоящие зэки - из начинающих, малолетки.

Что означает эта параллель, наводящая на мысли скорее философичные? Тут бы Шпенглеру задуматься - и написать что-нибудь о культуре и цивилизации, о гибели красоты в современном мире вообще, в демократическом обществе в особенности. Есть воля к уродству, сознательный отказ от красоты - от красоты как нормы. Западный человек (в данном случае все равно - молодой или старый) не желает имитировать красоту в некрасивом мире или будучи сам, в 90 процентах случаев, некрасив. Никто не желает подделываться под нечто высшее или красивейшее. Полюбите нас черненькими - такой звучит здесь мотив, глубоко в основе демократический. Еще раз убеждаешься, что красота как норма - понятие репрессивное, что социология красоты связана с общественным неравенством, грубо говоря, с эксплуатацией человека человеком (чего не хотят понимать нежные постсоветские эстеты). Здесь есть правда, чувствуемая острее всего именно молодежью, этим общественным барометром. Но вот что скорее непонятно - это имитация именно бедности в обществе всячески богатом. Американские подростки выглядят нищими - если и не всегда богатыми, то нищими и даже прост