Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) — страница 208 из 341

"В том-то и дело, что Давид был уже не менее чужд изначальному и не меньше, чем Соломон, поглупел, чтобы не сказать - "загрубел". Он ничего не знал о динамических опасностях народной переписи и, устроив ее, вызвал тяжелый биологический удар - эпидемию, смерть, как заранее очевидную реакцию метафизических народных сил. Ибо настоящий народ просто не выносил такой механической регистрации, разложения динамического целого на безликие нумерованные единицы..."

Я надеюсь, меня не поймут в том смысле, что вот, мол, провели перепись - и жди теперь каких-нибудь стихийных бедствий. Бедствия российские, как стихийные, так и организованные, не от переписей нынче возникают. В речах цитированного интеллектуала перепись - всего лишь метафора. Вспомним, что он говорит о царе Давиде: что тот, как и Соломон, был уже чужд изначальному, то есть мысли о народе как нерасчлененном целом, некоем органическом единстве. Это черта мифического сознания, не знающего личности, выделенности из целого. Реально существует не "я", а "мы". Мы - субстанция, я - акциденция, первое необходимо, второе случайно. Это в плане метафизики, а в плане этики - общее, народное ценнее, чем личное, индивидуальное. "Единица - ноль!" - восклицал революционный поэт. Вот о том и речь: система ценностей и нормы сознания в коммунистической России были возвращены к мифологической архаике.

В словах Маяковского есть убеждающий пафос, стихи эти прежде всего хороши. "Единица - ноль"" - так мог сказать и ретроградный джентльмен из "Записок из подполья", считавший что дважды два - пять. Здесь чувствуется сила, вызов, готовность идти против кого и чего угодно. Но вот миновали времена и сроки, и другой поэт, времен позднего застоя, уже не может писать красиво, а пишет так:

Дай-ка курицу зажарю,

Жаловаться грех.

Да ведь я ведь и не жалюсь -

Что я - лучше всех?

Прямо совестно, нет силы.

Вот, поди ж ты, на:

Цельну курицу сгубила

Hа меня страна.

Мысль о примате общественного над личным вызывает уже издевку, замаскированную как угрызения совести индивидуалиста, осмелившегося без санкции "страны" съесть курицу ("куру", как сказали бы его реальные прототипы). Но здесь мы ушли вперед, удалились от времен, когда в Германии вспоминали недобрым словом расслабленных индивидуалистов Давида и Соломона, а в России вопрос о праве личности считаться, прежде всего, с собой вызывал не только гнев, но и искреннее недоумение. И в обоих случаях отрицалась основная посылка демократии. Но сложность состояла в том, что демократии противопоставлялось не иерархическое, грубо говоря, классовое общество, не верхи такого, а компактная масса - народ, нация. То есть имела место реставрация мифомышления, проведенная не тружениками от станка и плуга, а интеллектуальной элитой. И та же элита назвала такую реакцию Новым Средневековьем.

Вот что писал творец этого, как теперь говорят, слогана и автор одноименной книги Николай Бердяев:

"Народ есть также мистический организм, соборная личность. В этом смысле народ есть нация, она объемлет все классы и группы, всех живых и умерших. Но народа в этом смысле демократия не хочет знать и не знает, оно совершенно не находится в поле зрения демократии. (...) Народ может держаться совсем не демократического образа мыслей, может быть совершенно не демократически настроен. Так и бывало в истории при органическом состоянии народа. Демократия есть уже выхождение из органического состояния, распадение единства народа, раздор в нем. Демократия по существу механична, она говорит о том, что народа как целостного организма уже нет. (...) Демократия берет человека как арифметическую единицу, математически равную всякой другой. Для нее народ, как органическое целое, распадается на атомы и потом собирается как механический коллектив. Народ не состоит из арифметических единиц и атомов. Народ есть иерархический организм и в нем каждый человек есть разностное существо, неповторимое в своей качественности".

Получается, что Бердяев в этот период своего духовного развития мог бы подписаться под приговором, вынесенном царю Давиду вымышленным персонажем Томаса Манна. Приведенные слова - из его книги революционных лет "Философия неравенства". Это была острая реакция Бердяева на распад страны в революции, на крах всех социально-культурных образований, созданных веками национальной истории, на революционный хаос. Большевики понимались как чистые разрушители, нигилистические анархисты, их строительный проект тогда еще не был понятен, просто не был виден. Но такой проект был и в конце концов начал осуществляться, большевики сумели создать новый миф и на его основе - некое новое, даже как бы и органическое единство. То, что жизнь в такой наново объединенной целостности была невыносима для людей со сколько-нибудь развитым индивидуальным сознанием, доказала утопичность мышления не только коммунистов или, скажем, национал-социалистов, но и высоких интеллектуалов, в век массового общества и демократии мечтавших о возвращении к неким органическим формам социального бытия. Арифметика обернулась конечной правдой, дважды два оказалось всё-таки четыре.

Перепись даже и метафизически предстала нужной. Следует только народ считать, подсчитывать, а не обсчитывать.

Тот же сюжет - о первоначальности, то есть истинности, метафизическом примате общего, единого над частным, индивидуальным, можно повернуть и немного легкомысленней, имея в виду не террор, неизбежно сопровождающий такого рода социальные проекты, а как раз нечто изначальное - быт и нравы народа.

В последнем номере "Нового Мира" я обнаружил несколько слов о себе, произнесенных главным редактором журнала Андреем Василевским. Сославшись на одну мою радиопередачу, он уличил меня в неправильном употреблении слова "пространщик". Я вспоминал один рассказ Платонова, в котором герой никак не мог после войны до дома доехать, его по пути задержала некая Маша - дочь пространщика. Я счел, что это слово то ли железнодорожным термином (каких много у Платонова), то ли неологизмом гениального писателя. Андрей Василевский не без удовольствия указал мне, что пространщик - это банный мужик, подающий клиентам простыни.

Охотно и с благодарностью принимаю это поправку. Только по своей застарелой привычке не могу отделаться от одной мысли: а почему это Платонов, говоря о соблазнительной женщине, ассоциирует ее с мужской баней?

Дальше - больше. Василевский назвал меня олицетворением западного недоумения перед загадочной Россией. Но если человек не знает редкого, архаического слова, это совсем не значит, что он какой-то уж совсем нерусский. Что такое баня, я, ей-богу, знаю, и в том же пространке, то есть предбаннике, бывал, только у банных мужиков, признаюсь, не простыней требовал, а пива. Да и в Америку я уехал, узнав, по слухам, что бани там хорошие. И теперь хожу в белоснежных портянках. Василевский, надо думать, и сам в Академический словарь залезал, чтоб узнать про этих пространщиков. Ну а я ему в ответ - неакадемического Розанова:

"Благочестивый составитель нашей первой Летописи записал, что когда Святой Андрей Первозванный пришел на север Черного моря и водрузил в пределах нынешней России крест - конечно, осьмиконечный, - он нашел уже здесь любимый народный обычай: баню. Именно летописец записал, что нецые человеки, натопив до невозможности огромную кирпичную печь и наплескав туда воды, входят в облака горячего пара, и долго и больно хлещут себя веником. С тех пор много воды утекло; но баня стоит; князья воинствовали, Москва их смирила; Москва померкла - но баня всё стоит; вся Россия преобразована, но баня не преобразована. Баню очень старались "выкурить": Лжедимитрий Первый игнорировал ее; отечественные писатели смеялись над нею, указывали на заграницу, что "вот заграницей..." Но баня устояла; мало того - она пошла сама заграницу, потребовала экспертизы докторов, и теперь, заручившись всеми патентами, менее чем когда-нибудь думает уступить натиску цивилизации.

Баня глубоко народна; я хочу сказать - русского народа нельзя представить себе без бани, как и в бане собственно нельзя представить никого, кроме русского человека, то есть в надлежащем виде и с надлежащим колоритом действий. Если вы хотите кого-нибудь сделать себе приятелем, и колеблетесь, то спросите его, любит ли он баню: если да - можете смело протянуть ему руку и позвать его в семью вашу. Это - человек комильфо.

Обычай бани есть гораздо более замечательное явление, нежели английская конституция. Во-первых, баня архаичнее, то есть с точки зрения самих англичан - почтеннее: она более нежели конституция историческое комильфо; во-вторых, она - демократичнее, то есть более отвечает духу новых и особенно ожидаемых времен. Идея равенства удивительно в ней выражена. Наконец, английская конституция для самых первых мыслителей Европы имеет спорные в себе стороны; баня никаких таких сторон не имеет. Но самое главное: в то время как конституция доставляет удовлетворение нескольким сотням тысяч и много-много нескольким миллионам англичан, то есть включая сюда всех избирателей, - баня доставляет наслаждение положительно каждому русскому, всей сплошной массе населения. Наконец, она повторяется каждые две недели, тогда как наслаждение парламентских выборов, проходящих живительной "баней" по народу, получается несравненно реже. Мы уже не говорим о том, что выборы - суета, грязь, нечистота, во всяком случае тревога и беспокойство для всех участвующих; баня для всех же - чистота и успокоение.

Баня имеет свои таинства: это "легкий пар", кто не парится, тот собственно не бывает в бане, то есть не бывает в ней активно, а лишь презренно "моется", как это может сделать всякий у себя в кухне, как это сумеет всякий чужестранец.

"С легким паром" - эту фразу неизменно произносит каждый входящий в баню, ни к кому не обращаясь и всех приветствуя. Баня уже само. Мыслью своей располагает к благожелательству - и это есть одна из самых тонких ее черт. Она проста и безобидна; она есть чистота на самый первый и необходимой ее ступени - физической; она - поток общения и какого-то прекрасного мира; она, наконец, представляет собою периодическое возбуждение, поднятие сил, необходимое всякому, кто серьезно трудится".