новейшие постсоветские издания Клюева, но с такой полнотой, как Филиппов и Струве, его еще на родине не издавали.
Повторяем и подчеркиваем: сводить Клюева к его крестьянскому происхождению - значит мало в нем понять. Особенно если не учитывать некоторой особости его крестьянства. Клюев был хлыстом - и даже Давидом - то есть песнопевцем - хлыстовского Корабля. Делались неоднократные попытки представить Клюева имитатором хлыстовства: он, мол, ловко подыгрывал тогдашней барской моде. Но Сергея Городецкого, ловкого стилизатора, из Клюева уж никак не сделаешь: слишком он подлинен.
Посмотрим, что получается из Клюева, когда его берут в его чисто крестьянском обличье. Пишет не кто-нибудь, а сам Л.Д.Троцкий:
Клюев приемлет революцию, потому что она освобождает крестьянина, и поет ей много своих песен. Но его революция без политической динамики, без исторической перспективы. Для Клюева это ярмарка или пышная свадьба, куда собираются с разных мест - опьяняются брагой и песней, объятьями и пляской, а затем возвращаются ко двору; своя земля под ногами и свое солнце над головой. Для других - республика, а для Клюева - Русь; для иных - социализм, а для него - Китеж-град. И он обещает через революцию рай, но этот рай только увеличенное и приукрашенное мужицкое царство: пшеничный, медвяный рай; птица певчая на узорчатом крыльце и солнце, светящееся в яшмах и алмазах.
Многое верно увидено - но, в основном, внешнее. Мелкомасшабным Клюев получается. Мерить его надо иной меркой. И такая мерка в России была - Распутин. Вот сюда надо тащить Клюева. Он и сам, кстати, не раз такое сравнение проводил, и в стихах у него встречаются нередкие упоминания о Григории Ефимовиче. Идут за мной, писал Клюев, - "мильоны чарых Гришек".
Клюев - не просто мужик, он - космический мужик. Тело свое он видит подобием Вселенной. Изумительно стихотворение "Путешествие". Оно очень большое, я приведу только несколько строф:
"Я здесь", - ответило мне тело, -
Ладони, бедра, голова -
Моей страны осиротелой
Материки и острова (...)
Вот остров Печень. Небесами
Над ним раскинулся Крестец.
В долинах с желчными лугами
Отары пожранных овец. (...)
Но дальше путь, за круг полярный,
В края Желудка и Кишек,
Где полыхает ад угарный
Из огнедышащих молок.
Где салотопни и толкуши,
Дубильни, свалки нечистот,
И населяет гребни суши
Крылатый, яростный народ".
Дальше еще интересней:
"О, плотяные Печенеги,
Не ваш я гость! Плыви, ладья,
К материку любви и неги,
Чей берег ладан и кутья! (...)
Здесь Зороастр, Христос и Брама
Вспахали ниву ярых уд,
И ядра - два подземных храма
Их плуг алмазный стерегут".
Ядра - из любимейших слов Клюева. Есть у него такие строчки: "Радуйтесь, братья, беременен я От поцелуев и ядер коня!" (это из поэмы "Мать-Суббота").
Кстати, чтение именно этой поэмы описано в романе Ольги Форш "Сумасшедший корабль" - книге, в свое время сильно нашумевшей. Приведем высказывания культурной писательницы о Клюеве.
И к черту - рыцарство, с худосочной дамой, Дантову розу, россианскую красну-девицу, всё начало женское, змею, кусающую собственный хвост... Прославлена от земли в зенит вертикаль. И она - мать, рождающая самосильно.
Никогда, быть может, не было такого возвеличения начала женского, идеи женской - церковью, философией, бытом хитро сведенной к метафизическому и всякому "приложению" мужчины. В этой мужицкой, хлыстовской, глубоко русской концепции впервые женщина возносилась в единицу самостоятельной ценности как мать. Прочее всё - дама, роза, мистика, дева - отметается как баловство.
Вскрывались внезапно и находили оправдание глубины народные, даже то, что казалось бессмыслицей и похабством. И вдруг подумалось - быть может, бессознательной тягой к лону матери, тягой к темному, уберегающему материнскому охранению и досадой, что его уже нет, объясняется происхождение всего ужасающего, единственного в мире российского мата.
Почтенная писательница ходит тут вокруг и около, а сути дела не видит. Этот текст несколько смешноват. И тем именно, что противопоставлять как раз Клюева худосочным рыцарям Прекрасной Дамы никакого смысла не имело. Он и сам был из их компании, почему так и приняли они его горячо - от гомосексуальной проститутки Городецкого до глубоко серьезного Блока, который ведь и сам испытывал интерес к этим сюжетам. Та самая "вертикаль", которую Ольга Форш видит всеобъясняющим символом мужицкой поэзии Клюева, - она ведь бесплодна - сухой ствол, - и уходит разве что в небо - отнюдь не в глубины матери-земли. Другое дело, что Клюев самого себя видит этой матерью-землей. Бердяев написал однажды статью "О вечно бабьем в русской душе" и носителем этого вечно-бабьего в России представил Розанова. А ведь на эту роль, на это, так сказать, амплуа, куда больше подходит Клюев. Мы уже сказали, что тема Клюева - некий космический аутоэротизм. Он не оплодотворить землю хочет этаким сказочно-мифическим мужиком, с его "алмазным плугом", а самому родить путем некоего партеногенеза. И чаще всего он рожает - Христа (десятки стихотворений). Он России - матери-земле - не муж. И никакого кулацкого хозяйства на ней не построит; напрасно наркомвоен об этом беспокоился. Все эти пышные ярмарки и свадьбы - поэтическая мишура. Семя разорения, начало будущей земной "погорельщины" Клюев носил в себе. Они сам был неким мистическим большевиком (кстати, одно время состоял в партии) - как и его современник Андрей Платонов. Это был знак идущих худых времен: русский гений накануне революции оказался во владении неких андрогинов.
Вот характернейшее стихотворение Клюева - из этого "партеногенетического" цикла:
"Октябрьское солнце, косое, дырявое,
Как старая лодка, рыбачья мерда,
Баюкает сердце незрячее, ржавое,
Как якорь на дне, как глухая руда.
И очап скрипит. Пахнет кашей, свивальником,
И чуется тяжесть осенней земли:
Не я ли - отец, и не женским ли сальником
Стал лес-роженица и тучи вдали?
Бреду к деревушке мясистый и розовый,
Как к пойлу корова - всещедрый удой;
Хозяйка-земля и подойник березовый -
Опалая роща лежит предо мной.
Расширилось тело коровье, молочное,
И нега удоя, как притча Христа:
"Слепцы, различаете небо восточное,
Мои же от зорь отличите ль уста?"
Христос! Я - буренка мирская, страдальная, -
Пусть доит Земля мою жизнь-молоко...
Как якорь на дне, так душа огнепальная
Тоскует о брачном, лебяжьем Садко.
Родить бы предвечного, вещего, струнного,
И сыну отдать ложесна и сосцы...
Увы! От октябрьского солнца чугунного
Лишь кит зачинает и злые песцы".
Стихи замечательные, но это всего лишь стихи. Никакого земного откровения они не обещают, и правды матери-земли не извещают. Человек, который готов отождествиться с коровой, не повысит удойность молочного стада. Может быть, Клюев и был Юпитером, но Ио от него не отяжелеет.
Автор новейшей книги о Клюеве К. Азадовский пишет:
На страницах этой книги неоднократно подчеркивалось, что Клюев не столько вышел из народной культуры, сколько пришел к ней, как бы воплощая своим творчеством идейные и художественные искания русского символизма (неонародничество, устремленность к мифу). Клюев не был носителем пресловутой народной души, якобы выплеснувшейся в его песнях. Напротив: как и многие его современники, он сам пытался уловить, угадать эту душу и придать ей определенные очертания. В равной степени Клюев не был и ревнителем древлего благочестия. Благочестие, фольклор, народная душа - всё это рождалось из-под его пера, и притом в приукрашенном, эстетизированном виде (...) Клюев был весьма образован, начитан, интеллигентен (несмотря на все свои антиинтеллигентские выпады). (...) Его русскость, как и Есенина, во многом книжного происхождения.
В сущности, с этим можно согласиться. Спору нет - был тогда, в начале прошлого века, социальный заказ на русскость. Всё новейшее русской искусство того времени шло под этим знаком: балеты Стравинского, включая гениальную "Весну священную", живопись Рериха, открытие древнерусской иконы, лучшая, говорят, русская опера - "Град Китеж" Римского-Корсакова. И сюда очень органично ложится Клюев, закономерно сменивший стилизатора "Яри" Городецкого. Открыли даже эстетику русской простонародной вывески, и сублимировал ее Ларионов. Хлебникова можно сюда причислить - ярого анти-западника. Позднее Бенедикт Лившиц в мемуарах "Полутороглазый стрелец" прямо назвал тогдашний футуризм расовым искусством (естественно, в то время слово "расовый" не имело той зловещей коннотации, которую оно приобрело позднее).
Ну и, наконец, назовем главное имя - Распутин, Григорий Ефимович Распутин-Новых. Дело не в том, что Распутин был фигурой далеко не однозначной; важно то, что он сюда стилистически очень удачно ложится. Шел поиск корней, искалось припадение к земле. Русский ренессанс хотел быть именно русским.
Приведем высказывание одного очень серьезного человека - С.Н.Булгакова, впоследствие отца Сергия. Этот многообещавший философ загнал себя в догму, но именно это влечение к догмату и обличает его крайнюю серьезность. Это не легковесная фигура. В его автобиографических записях есть такой текст:
Я ничего не мог и не хотел любить, как Царское самодержавие, Царя, как мистическую, священную Государственную власть, и я обречен был видеть, как эта теократия не удалась в русской истории и из нее уходит сама, обмирщившись, подменившись и оставляя свое место... интеллигентщине. И теперь только я вижу и понимаю, что эта неудача была глубже и радикальнее, чем я ее тогда умел видеть. Самоубийство самодержавия, в котором политические искажения в своевольном деспотизме соединились с мистическими аберрациями в Распутине и даже семейным психозом в царице, не имели виновника в Николае 11, ни в его семье, которые по своим личным качествам были совершенно не тем, чем сделал их престол. Это самоубийство было предопределено до его рождения и вступления на престол, - здесь античная трагедия без личной вины, но с трагической судьбой (...) Николай 11 с теми силами ума и воли, которые ему были отпущены, не мог быть лучшим монархом, чем он был: в нем не было злой воли, но была государственная бездарность и в особенности страшная в монархе черта - прирожденное безволие (...) И добавлю еще: разве не правого он восхотел, когда он, теократ