Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) — страница 53 из 341

Спрашивается: если вопрос не поддается решению, зачем его лишний раз обсуждать? Как сказал знаменитый философ, о чем нельзя говорить, о том следует молчать. Ведь не решили ничего, не сказали, повторяю, ничего нового. Правда, было в обсуждении кое-что забавное. Повеселил, как ни странно, принстонский профессор (если и впрямь знаменский Александров - тот самый), написавший, что главная тема "Двенадцати" - гибель Петербурга и всего соответствующего эона русской истории, что и подчеркнуто убийством Катьки, ибо Катька - это Екатерина Вторая, поставившая памятник Петру и тем самым как бы утвердившая его дело. Почтенный автор находит даже портретное сходство между императрицей и персонажем поэмы в строчках "Ах ты, Катя, мой Катя Толстоморденькая!"

Статья Вл. Александрова заканчивается чрезвычайно патетически:

И Петька убивает Катьку. Убивает мифотворца, а стало быть, Петербурга больше не существует. Что может быть дальше? Для Блока - только немота и смерть. Ничего.

Или Страшный Суд. Суд, на который Александр Блок обрекает самого себя. Смертный приговор, который он выносит самому себе. Если это даже отречение от гуманизма, то только по отношению к себе. От христианства? Но говорил Христос: "Бодрствуйте, потому что не знаете ни дня, ни часа, в который приидет Сын Человеческий".

Не знал его и Александр Блок, но поэт знал. Знал, что в полунощи русской революции грядет Жених.

Вся эта риторика покоится на одной подмене: в слове "двенадцать" автор пожелал увидеть не столько число красногвардейцев - предполагаемых апостолов, сколько указание на время суток - полночь; отсюда цитация евангельского текста и мнимая его увязка с Христом поэмы. Впрочем, слово "жених" неожиданно оказывается очень уместным...

И я не мог пройти мимо того, что сказал Александр Эткинд (хотя он не сказал ничего); человек, написавший "Хлыста", не может не понимать, в чем сюжет "Двенадцати", но предпочитает высказываться намеками:

"Двенадцать" надо рассматривать в контексте последних, судорожных метаний больного Блока между преображением тела и революцией власти, между Распутиным и Лениным. Однако "Катилина" лучше и радикальнее демонстрирует эти поиски, чем "Двенадцать". Вообще "Двенадцать" сегодня не очень интересны. Телесность в современном дискурсе радикально отлична от телесности у Блока, впрочем, как и революция.

В одной фразе о современной телесности А.Эткинд напустил больше ученого тумана, чем все остальные участники обсуждения вместе взятые. Подразумеваются нынешние властители дум Делез и Гватари и Мишель Фуко, которые эту новую телесность выдумали. Они писали о десексуализации тела; по-французски это значит скорее его дегенитализация, если позволительно так выразиться ("А вы не выражайтесь!" - могут мне ответить). Выдвигается проект тотальной сексуализации всего тела, то есть преодоления генитальной сексуальности. Методом, наиболее радикально ведущим к исполнению этого проекта, считается садо-мазохистская практика. Зачем это понадобилось, простому человеку не понять. Вернее, очень даже понятно в случае Фуко; о Гватари говорить не буду, подробности его личной жизни мне не известны, но Жиль Делез, совершенно точно знаю, был человек семейный. Революция, о которой глухо говорит А.Эткинд в конце цитированных слов, называется даже не сексуальной, а шизономадической.

Я не думаю, что чтение этих революционеров тела сильно помогло А.Эткинду в его действительно серьезной и в то же время сенсационной, ошеломляющей трактовке позднего Блока. Для такого открытия вполне достаточно было знать книгу Розанова "Апокалиптические секты: скопцы и хлысты" и, само собой разумеется, Папу Фрейда. А. Эткинд обнаружил, что в эссе Блока "Катилина" выдвинута мысль о телесной кастрации как единственно радикальном революционном проекте: революция как уничтожение пола. Человек бесполый, так сказать, естественно делается коммунистом: у него исчезает индивидуальная привязка к жизни.

Мне не совсем ясно, почему А. Эткинд, человек, так глубоко понимающий Блока, счел нужным сказать, что в поэме "Двенадцать" нельзя обнаружить интересующих его тем - каковые темы как раз самое прямое касательство имеют к сюжету Христа в поэме, - и вместо этого заговорил о стихотворении "Скифы", назвав его фашистским (так протофашизмом можно объявить любой романтизм). Что ж, я возьму на себя смелость сказать то, что мог сказать и не сказал Александр Эткинд, и о чем, похоже, не подозревают - или просто не хотят думать - прочие участники обсуждения поэмы "Двенадцать" в журнале "Знамя".

Все пишущие о поэме "Двенадцать" - хоть большевики и сочувствующие им, хоть (и тем более) самые яростные антисоветчики - не согласны с самой мыслью о возможности сочетания Христа и красногвардейцев, октябрьских хунвейбинов. Это общеизвестно. Большевикам Христос не нужен, а для прочих это святотатство. Налицо вроде бы полнейшая несовместимость двух этих, так сказать, ликов бытия: этого не может быть, потому что этого не может быть никогда. Блок, тогда получается, - или богохульник и слуга дьявола, или слабоумный, не умеющий отличить черного от белого.

Между тем поверить в это трудно. Великий поэт не может быть слабоумным ( хотя поэзия, как известно, и должна быть глуповатой). Мудрость моя - безумие перед Богом, сказал апостол. Перед Богом - да; но не перед литературным критиком, уверовавшим во Христа или разочаровавшимся в большевиках.

Значит, был у Блока резон сочетать казалось бы несочетаемое. Люди, не желающие это понять, не хотят видеть в христианстве, в самом Христе - проблемы. А проблема тут есть, и нельзя сказать, что такая уж неизвестная. Об этом писали, и не раз. По крайней мере, два раза: Ницше и Розанов. Кто поверит тому, что знаменский дискутант Аверинцев не читал Ницше, а Эткинд - Розанова?

Но вот и процитируем кое-что из Розанова, из статьи его "На лекции о Достоевском":

Достоевский страшно расширил и страшно уяснил нам Евангелие. С давних пор его называют великим христианским писателем, - но это имеет особенный и острый смысл: он первый художественно, в образах, в живописи, и в столь реальной живописи, показал нам ненаказуемость порока, безвинность преступления, показал и доказал великое христианское "прости"... "Прости всем и все и за все"...

...Будет ли это необыкновенно хорошо или будет чудовищно отвратительно - ничего нельзя сказать. "Ослепли", "не видим". ...Вот резюме громадной работы Достоевского, работы гениальной, страшной.

Блок в "Двенадцати" идет по той же дороге - дороге, будем считать, Достоевского: демонстрирует ненаказуемость порока, безвинность преступления и великое христианское "прости". Но Розанов в приведенных словах не только Достоевского резюмировал в его глубинном понимании христианства - но и Ницше. Это ведь Ницше сказал, что в христианстве - подлинном, а не жреческом, не церковном - нет даже тени понятий вины и греха. Тут даже цитировать не стоит - ибо в этом случае понадобилось бы переписать всю книгу Ницше "Антихрист". В "Двенадцати" представлена реализация христианства как религии, уничтожившей самое понятие греха и преступления, и речь идет, понятно, о настоящем, а не о церковном христианстве - о первохристианстве.

Но, собственно, какое преступление совершется в "Двенадцати"? Россия далеко еще не разорена - не успели. Успели только убить Катьку. pВот тут дадим слово современному, блоковских еще времен, критику - Юлию Айхенвальду, писавшему так:

В самом деле, разве то, что Петька, ревнуя к Ваньке, убил Катьку, - разве это не стоит совершенно особняком от социальной или хотя бы только политической революции? И разве революция - рама, в которую можно механически вставлять любую картину, не говоря уже о том, что и вообще рама с картиной не есть еще организм? Изображенное Блоком событие могло бы произойти во всякую другую эпоху, и столкновение Петьки с Ванькой из-за Катьки по своей психологической сути ни революционно, ни контрреволюционно и в ткань новейшей истории своей кровавой нити не вплетает.

Самое название "Двенадцать", а не хотя бы "Тринадцать" (эта дюжина была бы здесь уместнее, чем обыкновенная) и не какое-нибудь другое число символически намекает, что поэт имеет в виду некий священный прецедент. И что такое сближение не является произвольной выходкой со стороны кощунственного читателя, а предположено самим писателем,- это видно из неожиданного финала поэмы. Этого уже за иронию никак нельзя принять. Помимо тона, заключительный аккорд поэмы, Христос с красным флагом, с кровавым флагом, должен еще и потому приниматься нами не как насмешка, а всерьез, что здесь слышатся давно знакомые и заветные лирические ноты Александра Блока - нежный жемчуг снега, снежная белая вьюга, дыхание небесной божественности среди земной метели. Двенадцать героев поэмы, собранные в одну грабительскую шайку, нарисованы, как темные и пьяные дикари, - что же общего между ними и двенадцатью из Евангелия? ...Так не сумел Блок убедить читателей, что во главе двенадцати, предводителем красногвардейцев, оказывается Христос с красным флагом. Имя Христа произнесено всуе.

Чего не понял Айхенвальд? Того, что убийство Катьки - ритуальное, а не уголовное. Так же как большевицкая революция - не социальная и не политическая, а бытийная, вернее - антибытийная.

Убита не эмпирически-конкретная - "толстоморденькая" - Катька, а Женщина: с большой буквы, как некое бытийное начало. Здесь начинается метафизика большевизма: вражда к бытию, символизированному в образе женщины, - ненависть к природе, к ее естественным плодоносящим силам. И это убийство совершено в присутствии Христа. Им, так сказать, санкционировано. Оно мотивировано христианской мизогинией - той самой, о которой столько писал Розанов: автор, очень читавшийся Блоком. Да и не надо было Блоку читать Розанова, чтобы воспроизвести эту тематику, - ибо сам он был человек такого склада: мизогин, женоненавистник. Он был, по Розанову, из "людей лунного света". (Это был тогдашний жаргон: Зинаида Гиппиус назвала мемуары о Блоке "Мой лунный друг".) Разговоры о Блоковых романах, о его чуть ли не донжуанстве - миф, и особенно удивляет, что эти разговоры поддерживала Ахматова, женщина, несомненно, умная. У Блока имелись черты латентного, репрессированного гомосексуалиста. (Естественно, говорится не о сексуальной практике, а о бессознательной ориентации.)