монстрирует знание даже новейших, современнейших имен - называет Сологуба, Куприна, даже арцыбашевского "Санина" вспоминает, причем добрым словом (я обрадовался этому отзыву: "Санин" - книга, пользующаяся дурной славой, вроде "Что делать?", и на нее, кстати, кое-чем похожая, но отнюдь не лишенная достоинств.) Конечно, он не принял во внимание русской поэзии начала века, блестяще расцветавшей, но это и трудно для иностранца. Однако главное в отзыве Моэма - соотнесение русской литературы с хорошо ему известными английской и французской, с их богатейшими 16-м,17-м и 18-м веками: Спенсер, Шекспир, елизаветинцы, Корнель, Расин, Вольтер, Руссо - десятки имен, и все первоклассные. А что может вспомнить Россия? Протопопа Аввакума? Письма Ивана Грозного Курбскому? Слово о полку, наконец? Конечно, это интересные документы, их нужно изучать, но читать это нельзя так, как англичанин, да и не только англичанин, может по сию пору читать, скажем, Стерна или даже Чосера. Так что пылко возмущаться или пренебрежительно ухмыляться нечем и нечему: Моэм сказал чистую правду, сообщил неоспоримый факт.
Это отнюдь не значит, что Моэм не сделал ошибок в своих суждениях о России, русских и русской литературе. Иные из них даже грубы. Самый разительный пример - его отзыв о "Ревизоре". Это надо прослушать в прямой цитации:
"Ревизор" в России пользуется невероятной славой. Он один заключает в себе всю русскую классическую драматургию. Точно так же как у нас все без исключения читали "Гамлета", так и каждый русский школьник читает "Ревизора"; его играют по праздникам и на каникулы так же, как Сида в "Комеди Франсез". Для русских в этой одной-единственной банальной пьеске заключены Шекспир и елизаветинцы, Конгрив и Уичерли, Голдсмит и "Школа злословия". Имена ее персонажей стали нарицательными, и добрая сотня ее строк вошла в пословицу. При всем при том это до крайности ничтожный фарс , не хуже и не лучше, чем "Захолустье" Коцебу, которым он, вероятно, и был навеян. Это пьеса примерно такого же уровня, что "Ночь ошибок". Интрига не несет никакой нагрузки, персонажи ее - не характеры, а карикатуры. При всем желании в них нельзя нельзя поверить. Гоголю, меж тем, достало здравого смысла не вывести в пьесе ни одного умного и порядочного человека, чтобы не исказить созданной картины. Появись в этом сборище плутов и олухов человек честный или путный, это нарушило бы художественную цельность пьесы. Так же и Конгриву достало ума поостеречься ввести человека добродетельного в компанию своих распутников. Удивляет не то, что Гоголь и его современники придавали такое значение этой смешной пьеске, - поражает, что ее также высоко оценили критики, имеющие понятие о литературе Западной Европы.
Что можно сказать по этому поводу? Фактическая ошибка прежде всего: нельзя сказать, что "Ревизор" - вся русская театральная классика: а "Горе от ума"? а Островский, а Сухово-Кобылин? Но главная ошибка, ошибка понимания и вкуса: в пьесе нет характеров, только карикатуры, говорит Моэм. Так это же и есть суть гоголевского художества, не только в этой вещи, но и вообще! На каждого мудреца довольно простоты, и на старуху бывает проруха. Назвав "Ревизор" ничтожным фарсом, Моэм нечаянно повторил отзыв министра финансов Канкрина на премьере пьесы: какая глупая фарса! А ведь тоже был умный человек. Правда, Моэм согласен с тем, что Ревизор - "смешная пьеска"; это не искупает ошибки в целом. Причина ее более чем ясна: язык. Видимо, в переводе эта вещь не звучит, как не звучат, общеизвестно, стихи Пушкина. Ну и самая главная ошибка: Моэм не понял обаяния вещи, потому что, много пиша в этом сочинении о русских, и о многом правильно, не понял одного из кардинальных их свойств: они поэты, верящие в выдуманный мир как наиреальнейший. Хлестаков - один из русских архетипов. Городничий - тоже очень русская фигура, тоже в некотором роде архетип: московский служилый человек, как сказал бы Г.П.Федотов, - тип далеко не всегда вредный (сказал же Гоголь, что Городничий по-своему очень неглуп), - но Хлестаков способен обмануть и его, потому что он сам, Городничий, готов обмануться, он тоже в своем роде поэт, твердо знающий, что петербургско-невские рыбки ряпушка и корюшка куда лучше опостылевших севрюг и осетров; а это и есть, если угодно, история социализма в России: обмен севрюги на корюшку.
Великолепно об этом написано у Бердяева в знаменитой статье "Духи русской революции": карикатуры Гоголя увидены как конкретные персонажи оной. Русская революция, писал Бердяев, - смесь ноздревщины и маниловщины. Хлестаков разъезжает по России в бронепоезде и командует тридцатью тысячами курьеров: Троцкий, ясное дело (он и остался таким Хлестаковым даже после высылки на Запад: ничего не понял и ничему не научился, поэт в нем оказался сильнее умного человека - а ведь был и умен, и талантлив.).
Чтобы показать вечность, поистине архетипичность этого сюжета и этих двух фигур - Городничего и Хлестакова, достаточно, если не хватает Столыпина и Керенского, назвать еще два имени: Косыгин и Горбачев.
Почему именно Косыгин пришел на ум? Во-первых, потому что не хочется называть нынешнего национального героя Андропова, а во-вторых, потому что он сильно был похож на Керенского, чисто внешне. Тем более разителен контраст.
Моэм дал удивительно точный портрет Керенского в своих Записных книжках. Хлестаков появляется во всей своей красе, - совпадение с архетипом в деталях:
Любопытно было поглядеть на человека, за такое короткое время поднявшегося на вершину власти и славы; и тут я был ошарашен: в Керенском не чувствуется силы, и это сразу бросается в глаза. Не возьму в толк, как его враги смогли угадать в нем наполеоновских масштабов замыслы.
А точно так же, как Городничий и его компания уверовали в значительность Хлестакова.
Продолжаем цитацию - Сомерсэт Моэм о Керенском:
Он был до того взвинчен, что это даже пугало. Усевшись, он заговорил - и говорил без умолку ... говорил торопливо, пылко, его взвинченность передалась и мне. Чувство юмора у него, как мне показалось, отсутствует, зато он непосредственно, совсем по-мальчишески любит розыгрыши. Один из его адъютантов - сердцеед, и ему часто звонят женщины по телефону, стоящему на столе у Керенского. Керенский брал трубку, выдавал себя за адъютанта и бурно флиртовал с дамой на другом конце провода - это его забавляло. Подали чай, Керенскому предложили коньяку, и он уже было потянулся к рюмке, но адъютант запротестовал: спиртное Керенскому вредно, и я очень потешался, слушая, как он, точно избалованный реьенок, улещивал молодого человека, уговаривая разрешить ему хотя бы одну рюмочку.
Совпадения с "Ревизором" поразительны: даже Осип появляется в этой сцене. Но это все, что называется, пейзаж и жанр, а вот самое важное:
На протяжении беседы - а он все говорил и говорил так, словно не в силах остановиться, - в нем постепенно проступило нечто жалкое; он пробудил во мне сострадание, и я подумал: уж не в том ли сила Керенского, что его хочется защитить; он чем-то располагал к себе и тем самым вызывал желание помочь; он обладал ... умением пробуждать в окружающих желание расшибиться для него в лепешку.
В общем, Сомерсет Моэм тоже дал Хлестакову взятку; вот и говорите после этого, что "Ревизор" - ничтожный фарс. В таком случае чуть ли не всю российскую историю можно посчитать ничтожным фарсом, а сказать такое - у кого язык повернется?
Самое интересное, что Моэм однажды воочию, в конкретных жизненных обстоятельствах наблюдал архетип российского человека как поэта - задолго до того, как посетил Россию, - и не опознал его в самой России, ни в пьесе "Ревизор". Нельзя не привести эту гениально поставленную самой жизнью сценку:
Моим первым учителем русского языка был волосатый низкорослый одессит. Я жил тогда на Капри, он приходил ко мне на виллу в оливковой роще и каждый день давал мне уроки. Однажды он не пришел на урок, не пришел он и на второй, и на третий день; на четвертый я отправился его искать. Зная, что он очень нуждается, я опрометчиво заплатил ему вперед. Не без труда отыскал я узкий проулок с белыми домами; мне показали, как пройти в его комнату на верхотуре. Это была даже не комната, а душный чердак под самой крышей, вся мебель состояла из раскладушки, стула и стола. Мой русский сидел на стуле, совершенно голый и очень пьяный, на столе перед ним стояла бутыль с вином. Едва я переступил порог, как он сказал: "Я написал стихи". И без долгих слов, забыв о своей прикрытой лишь волосяным покровом наготе, с выражением, бурно жестикулируя, прочитал стихи. Стихи были очень длинные, и я не понял в них ни слова.
Второй подобный рассказ об извивах загадочной русской души относится уже к послереволюционному времени. Богатая американка встретила в Париже русскую эмигрантку - даму, в салоне которой она бывала в дореволюционном Петербурге. Американка была поражена ее затрапезной бедностью - и дала ей, добрая душа, десять тысяч франков (серьезная тогда сумма), чтоб та приоделась и, приобретя приличный вид, могла бы устроиться на работу, скажем, продавщицей в хороший магазин. Через некоторое время встречает ее опять - в прежнем виде. Русская объяснила, что ей показалось неудобным воспользоваться милостью судьбы в то время, как ее друзья-соотечественники бедствуют, - и она пригласила всех своих знакомых на обед в хороший ресторан. Гуляли весь день и ночь - пока хватило десяти тысяч. Дальше опять цитируем Моэма:
Миссис А. рассказала эту историю мужу, и тот страшно рассердился на нее за выброшенные на ветер деньги. "Подобным типам не поможешь, - заявил он. - Это люди пропащие".
– Разумеется, он прав, - заметила она, завершая свой рассказ.- Я и сама была в ярости, но знаете, в глубине души я отчего-то ей невольно восхищаюсь. - Она покаянно взглянула на меня и вздохнула: - Тут чувствуется такая сила духа, какой у меня нет и не будет никогда.
Сам Моэм не дает основания считать, что он разделяет реакцию миссис А. Как писатель, он несомненно чувствует эффектность этого и подобного сюжетов, и, кстати сказать, у него есть рассказы (отнюдь не с русской топикой), в которых происходит нечто подобное (например, в рассказе "Падение Эдварда Барнарда" - об американце, прижившемся на Таити и отнюдь не делающем фортуны, за чем он, собственно, туда и поехал). Моэм чувствует поэзию таких ситуаций и характеров, но он слишком трезв для того, чтобы восхищаться ими в жизни, видеть в подобном жизнеповедении руководств