Русские женщины. 47 рассказов о женщинах — страница 26 из 111

Это был первый случай, когда мама выпила водки. До этого она не пила. Ни разу, просто на дух не переносила спиртного. Всем говорила, что если выпьет когда-нибудь, то или сдохнет сразу, или пусть её отправят в дурдом, там ей будет самое место.

«Скотинушка, — говорила мама. — Какая же я скотинушка! Дочку рóстила, рóстила и дорóстила на свою голову».

И это она мне, тринадцатилетней дуре, которая не то что мужского хуя, собственной пизды-то стеснялась, когда в баню по субботам ходили.

Обидно было до слёз, выть хотелось от подобной несправедливости. А тут ещё услышала поздно вечером, как Роман Андреич выговаривает маме на кухне: «Почему я должен эту сучку кормить?» Это он, приносивший с получки в дом несколько мятых трёшек, которые пропить не успел!

Тогда-то я и задумала сбежать в город. Так маме и сказала: сбегу.

«И что ты там будешь делать? — спросила мама. — Объедки собирать на помойке?»

«Хоть объедки, — сказала я. — Всяко лучше, чем жить вот так, когда за всё тебе в морду тычут».

Я заплакала, а мама прижала меня к груди, в мои волосы зарылась лицом и заплакала тоже.

Километрах в десяти от Озёрного, если ехать в сторону Торфяного, был такой посёлок артистов — так его у нас называли. То есть в прямом смысле артистов, их дачный кооператив. Когда лето, они в мамин магазин наезжали часто, отовариться и выпивки прикупить. Из спиртного брали только коньяк или дорогое вино, другого алкоголя не признавали. «Это наши вроде Володи, — шутила мама про них, — нажрутся плодово-выгодного, заедят в поле горохом, чтобы и в жопу ударяло, и в голову, а после валяются по канавам. А они артисты, интеллигенция, коньяк бананом закусывают, репетируют, чтобы, значит, Отеллу лучше сыграть в спектакле». А увидев кого-нибудь из артистов в очереди, махала ему рукой: «К прилавку подходи, туз пузатый, убогим и артистам без очереди». Мама была с ними на «ты», даже с Игорем Борисычем Горбачёвым, знаменитым ленинградским артистом, он у нас и в доме бывал, мама ему стол накрывала, вела себя при нём просто, не заискивала, спину держала прямо и словá не просеивала сквозь сито. Он однажды захотел вдруг огурчика, свеженького и непременно с грядки, так она махнула в сторону огорода: если надо, так, мол, вперёд.

Мама и обратилась к Игорю Горбачёву, у того же связи в городе на всех уровнях, лауреат Госпремии, народный артист, зря она, что ли, его огурцами с огорода кормила. И меня по протекции Игоря Горбачёва принимают в 4-е ЛМО, медицинское училище на Васильевском. Это 73-й год, мне ещё нет пятнадцати.

Я уехала, жила в Ленинграде, вдвоём с подругой снимала комнату в коммуналке, кончила училище, стала работать, к маме ездила раз в месяц на выходной, уезжала обратно с туго набитой сумкой, везла продукты, мама ничего не жалела, хотя была с двумя малолетками на руках — пятилетним Лёшкой и трёхлетним Андрюшей. Однажды увидела в магазине зимнее пальто с воротником из песца, рост мой, всё моё, цена только не моя, кусается. 300 рублей, участковой сестре такие деньги даже во сне не снились. Я откладываю пальто до завтра и даю телеграмму маме: «Срочно вышли триста рублей тчк Марина». На следующее утро мама высылает мне деньги, и я, счастливая, покупаю пальто.

Уже потом, после маминой смерти, я часто думала о своих отношениях с мамой. Эти её резкие переходы от любви к ярости, не ненависти, именно к ярости, когда она способна была, если что-то делалось не по ней, убить тебя натуральным образом, ладно, не убить, покалечить, а после рвать на себе волосы и проклинать себя за вспышку безумия, — часто выбивали у меня из-под ног ту досточку, что лежала между нашими берегами. И чем дальше, тем ярости было больше, оттого, быть может, что чаемое в юности счастье потихонечку превращалось в пар, или от алкоголя, которого в жизни мамы становилось всё больше, тем более что, не вынеся частых ссор, мама и Роман Андреич развелись в 1980 году и её пристрастие к алкоголю переродилось в болезнь.

Наверное, невозможность давать сердечное тепло во всю силу и при этом желание хоть как-нибудь искупить обиду, вольно или невольно нанесённую ею мне, и возмещались деньгами, шубой, подарками, продуктами с огорода или из её магазина. Мама как бы откупалась от нас — от меня, от моих братьев, Андрея с Лёшей. Но возможно, я ошибаюсь и дело совсем в другом.

Маму я иногда сравниваю с растением мать-и-мачехой, её пыльные широкие листья, обожжённые по краям солнцем, росли в деревне по обочинам всех дорог. Гладкая, холодная сторона листа — мачеха. Тёплая, шероховатая — мать. Вот и мама — то была тёплая, то была холодная, как чужая, смотря какой стороной души поворачивалась к тебе в ту или иную минуту жизни.

Я сменила двух мужей, застряла на третьем, Лёшка и Андрей стали взрослые и один за другим перебрались в город. Дольше всех рядом с мамой держался Андрюша, правда жили они одновременно как бы вместе и врозь, Андрей пил, мама пила, от хозяйства в доме к концу 90-х практически ничего не осталось.

«Синяк под глазом видишь? — жаловалась она, когда я бывала в деревне. — Андрюха поставил. Зуба нет, видишь? Андрюха выбил. Волосы выдраны тут вот. Андрюха выдрал. Рукав на кофте оторван. Андрюха оторвал».

Когда я с мужем приезжала к маме в Озёрное, я уже с трудом узнавала дом, дверь наружу не запиралась, входи кто хочешь, пьяницы-старухи, мамины собутыльницы, шмыгали за порог, когда я появлялась у входа, мама часто лежала на кровати без чувств, заваленная грязным тряпьём, и была похожа на мёртвую.

«Что-то я в последнее время стала всё забывать, — говорила она при встрече. — Как с собачьей луны свалилась. Это как называется: склероз или я дурочкой становлюсь?»

«А как тебе самой хочется, так и называй», — отвечала я.

«Тогда дурочкой — дурочкам всё прощают».

Я драила дом до блеска, выносила за порог грязь, мыла маму, заполняла холодильник едой, хотя знала наверняка, что ещё не отправится электричка, а уже потянутся к маме в дом все эти мурзилки-соседки и от чистоты, наведённой мною, от еды в холодильнике, от нескольких бумажных купюр, положенных на полочку перед зеркалом, ровным счётом ничего не останется.

Зимой в начале 2003-го я перевезла маму в город, чтобы некоторое время подержать её под контролем, подлечить, подкормить, отдалить её от пьяного окружения. Мама клялась, что уже не пьёт, но я-то знала цену всем этим клятвам, стоит только чуть приослабить вожжи, как она понесётся вскачь до ближайшей подпольной точки, где торгуют палёной водкой. Первую неделю мама держалась праведницей, с внучкой нянчилась, дочке шёл тогда третий год, пыталась делать что-то по дому, но уже к началу второй недели раздражение, сдерживаемое, видно, с большим трудом, стало прорываться наружу, мама ныла, просилась домой в деревню, плакала, обзывала меня фашисткой, говорила: вот я умру, похоро́ните меня где-нибудь в выгребной яме, — алкогольный голод изводил её изнутри, и однажды, вернувшись из каких-то гостей домой, мы нашли маму валяющейся на полу в комнате.

Алкоголя в доме я не держала, мама из квартиры не выходила точно, мы с мужем поначалу гадали, как она исхитрилась напиться до такой степени, а потом заглянули на антресоль и поняли: трёхлитровая банка с клюквой, настоянной на спирту, была пуста на три четверти.

«Мама, — укоряла я её обречённо, — ну на кой хрен, скажи, тебе это надо?! Нажрала́сь, валяешься, как скотина, внучке, думаешь, не тошно смотреть на тебя такую?»

«Дóча-дóча, — говорила она в ответ, — вот ты в гости сходила сегодня с мужем. Ну а мне в какие гости сходить? Водка для меня теперь — это всё. Это мне и театр, и кино, и муж, и любовник».

В общем, отвезла я маму назад в деревню. А четвёртого декабря, в четверг, позвонила из деревни соседка. «Приезжай, — говорит, — Марина. Мама вчера вечером умерла».

Десять лет уже, как мамы не стало. У меня всё вроде бы хорошо — муж, работа, дети любимые. В декабре мы ездим к маме на кладбище, там красиво — сосны, воздух звенит, внизу озеро затянуто льдом. Всякий раз на мамину годовщину с дерева спускается белка, перепрыгивает со ствола на ограду и глядит на меня мамиными глазами. Потом взлетает по сосне вверх и исчезает в морозном небе.

Сентябрь 2013

Сергей ЖаданРодченко

В детстве Ольгу похитили — её папа делал подозрительный бизнес, открыв один из первых кооперативов, где производились палёные адидасовские костюмы. И упрямо не хотел ни с кем делиться. Конкуренты решили действовать цивилизованно и выкрали малую. Привезли её в пансионат за город, даже зарегистрировались там под своим именем, посадили Ольгу в комнате и включили ей диснеевские мультики. А сами поехали выдвигать требования. Папа Ольги наотрез отказался платить за дочку. Причём протестовал так агрессивно, что конкуренты даже обиделись, решив, что лучше малую отпустить, чем иметь дело с таким мудилой. Ольга, узнав, что родной папа отказался платить за неё деньги, тоже обиделась, для неё это была настоящая детская травма. Потом, конечно, обида прошла, однако к родителям Ольга продолжала относиться с недоверием и, когда они спустя несколько лет развелись, вообще переехала жить к тётке, на всякий случай поступив на юридический.

Фотографировать её научила именно тётка — она работала корреспондентом в заводской малотиражке и постоянно таскала за собой в чёрной женской сумочке старую, но надёжную камеру. Фотографировала тётка преимущественно передовиков производства и различные торжества. На её снимках передовики выглядели лучше, чем в жизни. Наверное, потому Ольга и полюбила фотографию, научившись от тётки править изображения ровно настолько, чтобы они не вызывали раздражения. Мало́й Ольга любила забегать к тётке, в её квартиру, захламлённую и заселённую несколькими дворовыми котярами, и разглядывать только что напечатанные фотокарточки. Над тёткиной кроватью всегда висел портрет фотографа Родченко, которого тётка считала чуть ли не Богом. Смотри, говорила она Ольге, не так важно, чем ты фотографируешь, и не так важно, кого ты фотографируешь, куда важнее, кого ты при этом видишь. Тётка же и подарила Ольге первую камеру, которую Ольга старательно пыталась освоить, а после долгих неудачных попыток легко и беззаботно забыла на станции метро.