Русские женщины. 47 рассказов о женщинах — страница 67 из 111

Про свой гепатит це она раньше вообще не вспоминала, он там был у всех, а что гепатит когда-то может перейти в рак, так чего про это думать, тут как бы продержаться хоть три дня. Зато теперь она постоянно чувствовала себя испачканной и просто-таки сама не хотела, чтобы он, такой чистый, сверкающий, до неё дотронулся. Теперь она сама не могла взять в толк, как это они вмазывались целой кодлой, один баян на всю колоду, одна её подружка поймала аж турбо-ВИЧ, помесь туберкулёза с ВИЧ, и не стала домучиваться — сделала золотой укол и отъехала, а она вот выкарабкалась живой, только изгаженной непоправимо, хуже тех подгузников.

Но всё равно она старалась быть почище, покрасивее, не употреблять хотя бы мерзких слов с той помойки, которую она каждый день старалась соскрести с себя в душевой. И он её тайно, она видела, всё-таки выделял, на долю мига (она обмирала) задерживал на ней свои бездонные Субонькины глаза во время общих собеседований. И открыто ставил в пример: смотрите-де, Капитолина твёрдо идёт к выздоровлению, и она каждый раз не шла — летела над полом к себе в палату, да побыстрее, чтобы не слышать, как это дурачьё начинает пережёвывать, хачик Львович или еврей (уважают всё-таки, зовут по отчеству, а не клику… не кличками, как других).

Она и во сне начала летать. Сначала низко, напрягая все силы, но однажды он бережно приподнял её сзади за локотки, и она полетела, совсем не чувствуя себя, несомая счастьем, счастьем, счастьем…

В Хибины он взял её уже волонтёром и в поезде, в морозном тамбуре, поделился с нею теперь как со своей, без служебного напористого оптимизма: «Я считаю, одну зависимость можно вытеснить только другой зависимостью, кайф кайфом вышибают. А люди в массе живут так скучно, что я удивляюсь, как они ещё не все сторчались». Она кивала изо всех сил, чтобы он понял: за неё можно не беспокоиться, у неё теперь такая зависимость, такой кайф, какой торчкам и не снился. И с тайной радостью вглядывалась, как два облачка пара из их губ смешиваются в одно.

И когда они шагали рядом, закованные в горнолыжные ботинки, из-за которых ноги ощущались какими-то протезами, она ни глазам, ни ушам своим не верила, что снег даже без солнца может так слепить глаза и хрупать так звучно, как будто под ним закопан пустой фанерный шкаф. А когда взгляд уносился по склону ввысь, но никак не мог и не мог отыскать вершину, сливающуюся с пасмурным и всё-таки праздничным небом, то сердце падало в пятки, когда до него доходило, что еле-еле различимая чёрненькая мушка, ползущая зигзагами не то по снегу, не то уже по облаку, — это вовсе не мушка, а человек, лыжник…

Могла ли она подумать, что через какой-нибудь час в такую же чёрную точку обратится её боготворимый Львович! Но до этого он, словно заботливый папаша, всей своей торчковой команде собственноручно пристегнул прокатные лыжи и проверил крепления и лишь потом препоручил инструктору Сене, у которого на пальцах были выколоты размытые царские перстни. Они стояли под трамплином, похожим на недостроенный ржавый мост, и Сеня держался с её божеством тоже очень уважительно, рассказывал со смущённой улыбкой, как он поспорил на ящик водки, что прыгнет с трамплина на детских саночках:

— Они из-под меня вылетели, я их ловлю, под себя подтаскиваю, а их ветром относит… Потом брюхом как об снег ёб… долбанусь — думал, все кишки на х… к чёрту вылетят.

Она в оторопи бросила взгляд на своего Спасителя и в долю секунды прочла в его синих Субонькиных глазах: ты понимаешь, какая это дурость — так обращаться со своей единственной жизнью? — и тут же послала ему ответный сигнал: да, понимаю. И её на весёлом щипучем морозце снова залило жаром счастья, что они понимают друг друга без слов.

А затем его увлекла в небеса трамвайная линия, поседелые опоры которой, стремительно уменьшаясь, уходили ввысь по слепящему склону до полного исчезновения, а она осталась на пологом лягушатнике в распоряжении Сени, оказавшегося ужасно заботливым. Капуша, ты переноси тяжесть туда, сюда, сгибай то колено, сё, но она уж не хотела отказываться от самого надёжного метода: чуть лыжи начинали нести не туда, тут же садиться на попу. Зато толстячку-хомячку Андрюшке Сеня кричал с непритворным страданием: Андрюха, ты притормаживай, поворачивай, но тот с отвязанной улыбкой до развевающихся белых ушей швейцарской шапки летел прямиком, куда лыжи несут, а потом уже катился кувырком, поднимаясь на ноги по частям, ещё более весёлый и отвязанный, чем раньше.

И вдруг, словно прекрасный чёрный пришелец, с небес примчался её полубог, развернулся, взвив трёхметровый веер снега, и стал как вкопанный, и она, сидя на снегу, смотрела на него снизу, как тогда с койки, но сейчас он был уже не в рваном халате, а в каком-то космическом облачении и смотрел на неё не с подбадривающей «медицинской» улыбкой, а просто с улыбкой, как на симпатичную маленькую девочку, и она тоже наконец-то улыбнулась ему открыто, ощущая себя такой же чистой, как этот снег, этот мороз, словно она проварилась в них, будто в отбеливателе.

После этого её почему-то перестало коробить, когда его за глаза называли Львовичем. Наоборот, она начала и сама его так называть даже про себя, только по-другому — как старшего, почитаемого и вместе с тем родного.

Вечером народ, как всегда, не хотел расходиться из номера своего вождя, не в силах поверить, что в этом мире можно жить и радоваться, а не только кайфовать и погибать, и в какой-то момент Львович предложил, если кто умеет, сочинить стихи про кого захочет. Все призадумались, а хомячок Андрюшка, профессорский сынок, сразу выскочил на середину, как всегда отвязанно улыбаясь до ушей:

— Я про Капитолину. Что нам сказать про маленького Капика? Весь вечер ищет денежного папика. Ночь, Староневский, парадняк, минет, сосу у каждого, по стошке, лишних нет.

Капа в ужасе метнула взгляд на Львовича и успела заметить, как он быстро прикрыл веками тёмную синеву своих глаз, а что её лицо горит, она почувствовала только в коридоре: вот это оно и есть — гореть от стыда. В комнате, заваленной горнолыжным снаряжением, она бросилась на визгливую кровать и зарыдала в голос, но, когда до неё дошло, что теперь ей никакими снегами не отмыться от той помойки, в которой она варилась столько лет, и, значит, ей уже никогда не будет места в мире чистых и счастливых, невыносимо захотелось вмазаться. Не просто вмазаться, а сделать именно золотой укол. Мысли заметались в привычном круге — где тут может быть точка?.. Внизу, в баре, наверняка что-то можно надыбать… Бабок, правда, мало, но ради такого дела можно и… Раз уж всё равно про неё так думают…

Кровать взвизгнула, и самый родной в мире голос произнёс:

— Не обращай внимания. Этому барчонку максимум полгода жить осталось.

— Честно, я никогда этого не делала! — взмолилась Капа, уже замирая от надежды, но ещё не смея взглянуть ему в глаза.

— Ну конечно не делала. — Львович потрепал её между лопатками (она замерла окончательно). — И вообще ничего никогда не было. Ты теперь совершенно другая девушка.

Капа подумала было, что это он так, для воспитания, но тут же поняла, что это чистая правда: прежней Линки больше нет и не будет. Хотя снова посмотреть в бездонную синеву его глаз она решилась лишь на следующий день: хотела проверить, понимает ли он, какое это ласковое слово — «девушка»? И что девушкой её ещё никто ни разу в жизни не называл?

И страшновато стало, когда она узнала, каким безжалостным может быть его голос: барчонку, максимум полгода … А пошучивает, проверяет крепления как родной папаша…

Вот его невеста и не понимала, что лучше его не доводить. Правда, она не знала, что он уже приехал разозлённый.

Он не успел притормозить перед трамваем, пришлось остановиться так, что пассажирам пришлось его обходить. И какой-то алкашистый мужик стукнул кулаком по капоту и что-то этакое прорычал. А Львович, этот всеобщий папаша, вдруг ринулся из машины и, придерживаясь за дверцу, впился в опешившего мужика с такой ненавистью, что тот застыл с полуоткрытым беззубым ртом (из-за сияющих трамвайных окон было светло как днём):

— Ты что сказал?!. Я тебя спрашиваю: ты что сказал?!!

Мужик столбенел в полном ошеломлении, но его баба, с одного взгляда оценив бешеную кавказскую физиономию Львовича, поволокла его прочь.

А прекрасный грозный демон вернулся за руль, процедив с мучительным отвращением:

— Жив-вотное…

А она-то думала, алкаши для него как дети родные…

После этого у Капы пропали и последние робкие мыслишки, что, может быть, как-нибудь, когда-нибудь…

Невеста жила где-то на проспекте Большевиков, где Капа никогда не бывала, хотя окна там горели такими же неотличимыми рядами, как и на Капином проспекте Ветеранов. И квартира у той была не лучше Капиной. Правда, она жила там одна, большая разница. Но Капа не могла не отдать ей должное: да, красивая, притом непривычно, капризно-красивая, изгибается как-то по-особенному, запрокидывает голову так, будто приказывает расчесать её золотые волосы, рассыпающиеся по лопаткам… И как будто даже не догадывается, что нужно поторапливаться, когда тебя ждут.

Так что в ночной клуб они отправились уже действительно ночью (Капа понимала, что это знак доверия к её трезвости, если он решился взять её в такое злачное место, там же наверняка спиды открыто толкают). Львович за рулём мрачно молчал, отвечал отрывисто, а та как будто нарочно начала капризно жаловаться, что хочет пить.

— Скоро приедем, — несколько раз резко ответил Львович, а потом вдруг тормознул. — Хочешь — выходи и ищи.

— Ну и выйду.

— Выходи.

И высадил её на каком-то непроглядном пустыре — даже Капе это показалось чересчур, она уже и в гремящей клубной толчее не решалась рот раскрыть, они по-быстрому и умотали.

А через неделю он женился на своей капризнице как ни в чём не бывало, и единственное, что Капа себе позволила, — не пойти на свадьбу, сказалась больной, как не раз бывало в школе.

Все равно у неё с ним была общая работа, где они пропадали часов по двенадцать-четырнадцать. Львович недалеко от Краснознамённой получил собственный реабилитационный центр для дурачков и дурочек, вроде тех, какой в полузабытые времена была она сама, а теперь её Спаситель назначил ей зарплату за то, что она помогала их спасать! Андрюшка к ним уже не попал — не продержался на этом свете и тех шести месяцев, какие отвёл ему Львович, но других таких же весельчаков Львович тоже повёз в свои любимые Хибины, и они сожгли там сауну. И Львович не стал теребить их родителей, хотя очень даже стоило бы, а продал машину и расплатился.