— Действительно, три. Извини. Что-то нашло на меня… Да, кстати. Зачем ты им сказала, что я старая дева? Кому какое дело, у кого какая частная жизнь? Что это за манера вмешиваться в чужие дела?..
— Подожди, я выйду в коридор…
— Ты не дома?
— Почему я не дома?
— Ты никогда не называешь прихожую коридором.
— Я дома. И я ничего плохого о тебе не сказала. Им нужен был определённый типаж. Образованная женщина, владеющая языком. Они этим и заинтересовались, что ты микробиолог, специалист по дрожжам, а уже только потом, что ты… как ты говоришь, старая дева. Ну да. А что? Мы все разные. И это нормально.
— Ты меня подставила, Маша.
— Тётя Тома, извини, если так. Мне всегда казалось, что ты сама над этим посмеивалась. И потом, что в этом такого? Посмотри на гомосексуалистов, они сейчас каминаут объявляют, один за другим. Ты знаешь, что такое каминаут?
— Маша, ты куришь.
— Не курю.
— Мне показалось, ты щёлкнула зажигалкой.
— А если бы и курила, то что?
— Это ужасно. Она со мной разговаривала возмутительным тоном.
— Лика?
— Нет… как её… Марина. Сценарист.
— Ну, так и послала бы на три буквы.
— Я так и сделала.
— Молодец.
— Семнадцатого октября был день памяти твоей мамы. Ты ведь забыла.
— Я не забыла. Я её помянула. Одна.
— А почему мне не позвонила?
— А почему ты мне не позвонила? Она тебе сестра, точно так же как мне мама.
— Не вижу логики. Ну ладно. Но на кладбище ты не была.
— Откуда знаешь?
— Знаю. Я и на бабушкину могилку сходила. Ты, наверное, забыла, где бабушкина могила?
— И поэтому ты мне звонишь в три часа ночи?
— Подожди… Один вопрос… Послушай, Машенька, я тут хотела спросить… скажи, пожалуйста, ты когда-нибудь брала чужое?..
— Тётя Тома, ты пьяная?
— Нет, я знаю, что нет, но хотя бы мысль появлялась… взять… ну и взять?
— В смысле украсть?
— Ну, грубо говоря, да. Хотя я знаю, что ты — нет.
— Да почему же нет? Я вот однажды чёрные очки украла. Дешёвые, правда, копеечные, но украла.
— Врёшь.
— На рынке. Там у торговца сотни очков висели, подделки китайские. Мне и не нужны были. Просто так украла. Потом выбросила.
— Ты хочешь сказать, что ты клептоманка?
— Нет. Просто украла.
— Не верю. Не верю, Маша.
— А у тебя в детстве мелочь из кармана таскала.
— Зачем ты на себя наговариваешь? Это ж неправда!
— А почему неправда? Все дети мелочь у взрослых таскают.
— Неправда! Никто не таскает. Только те таскают, кто потом миллиарды таскает, из таких и получаются потом… а нормальные дети не будут таскать!.. И ты не таскала!
— В классе четвёртом… в пятом… Было дело — таскала.
— Да ты девочка с бантом была! Ты в четвёртом классе Блока наизусть читала! Думаешь, я совсем из ума вышла?
— Тётя Тома, ты спросила — я ответила.
— Ладно. Спи. Спокойной ночи.
Ну что за дрянная девчонка! Решила над тёткой поиздеваться… Тамара Михайловна прекрасно помнит, какие акварели рисовала Машенька в четвёртом классе, выставляли на выставке в школе и даже отправляли в другой город на выставку. И это она, тётя Тома, заставила сестру перевести дочку в школу с испанским. А теперь будет Машенька ей говорить, что воришкой была!
Тамара Михайловна садится за семейный альбом. Вот сестрица в ситцевом платье — и как Машка сегодня. Одно лицо, фигура одна — это за год до замужества её, за три года до Машкиного рожденья. А вот маленькая Томочка вместе со своей сестрёнкой в лодке сидит, обе в панамках, — мама на вёслах, и собирают кувшинки. Отец с берега снимал на плёночный аппарат «Зоркий».
Тамара Михайловна вспомнила за собой грех. Как всё-таки однажды взяла чужое. У дедушки в круглой коробке лежали пять селекционных фасолин, привезённых с другого конца света, — он ужасно дорожил ими и называл каким-то научным словом. Однажды она с сестрицей, маленькие были, утащили из коробочки по одной фасолине. И решили в саду, за сараем, эти фасолины съесть. Но фасолины были жёсткие и невкусные, и пришлось их выплюнуть прямо в крапиву.
А потом с грехом пополам (один на двоих) старались послушными быть, обе ждали, когда их накажут. Но всё обошлось. Почему-то.
Тамара Михайловна потому и забыла об этом, что обошлось — почему-то. А теперь вспомнила.
Вспомнила, что её не ругали. Её вообще редко ругали.
Окно приоткрыла — что-то трудно дышать.
По крыше трансформаторной будки голуби ходят. Светает.
Получается, ночью был дождь, потому что мокрый асфальт, но Тамара Михайловна это событие пропустила. И земля на газонах, и листья, и воздух — всё сырое, но ей не сыро — свежо. Кожей лица ощущается свежесть. И дышится, как только утром и может дышаться.
Во двор дома восемь она вошла не таясь. В левой руке держит табличку «Выгул собак запрещён!». С каждым шагом ей лучше, свободней.
Широкий брандмауэр убедительно целостен, труба котельной убедительно высока. Дерево как веник большой, поставленный вверх потрёпанным помелом: листья опали — убедительна осень. Много машин во дворе, в одной у газона греют мотор, но не волнует Тамару Михайловну людское присутствие. Чем ближе газон, тем свободнее шаг, тем чище и чаще дыханье.
На мокрые листья, перешагнув оградку, ступает Тамара Михайловна и скоро находит исходное место — вставляет табличку туда, где табличка была. С первым же — и единственным — ударом молотка её молнией пронзает почти что восторг — острое ощущение счастья: свободна, свободна!
— Эй! Вы чего делаете?.. Я вам!..
Тамара Михайловна оборачивается: метр с кепкой, с усами. Лицо неприветливое. Он нарочно вылез из заведённой машины, чтобы это сказать.
— Здесь уже есть одна! Глаза протрите. Не видите?
— Не надо нервничать, — говорит ему как можно спокойнее Тамара Михайловна. — Эта табличка отсюда.
— Откуда «отсюда»? Вон же — рядом. Сколько надо ещё?
— Вы, наверное, живёте не в этом дворе. Иначе бы вы знали, что ещё вчера здесь было две таблички.
— Да я тут десять лет живу! Всегда одна была!
— Вы лжёте!
— Я лгу? Вы что, идиотка? Зачем вы вбиваете сюда вторую табличку? Перестаньте придуриваться! И одной много!
— Кто вам дал право разговаривать со мной таким тоном? Вы думаете, я не умею за себя постоять? Эта табличка не вам принадлежит, а двору в целом! И не нам с вами решать, сколько должно здесь быть табличек!..
И — чтобы знал — твёрдо ему:
— Две! И только две! Таков здешний порядок!
Метр с кепкой взревел:
— Нет, я так не могу! У меня уже сил моих нет! Достали!..
И подбегает к табличке.
— Только попробуй выдернуть!.. Не ты её воткнул и не тебе выдёргивать!
Послушался — отступил на два шага, уставился на Тамару Михайловну. А Тамара Михайловна торжествующе произносит громкое, непререкаемое, победное:
— Вот!
И поворачивается спиной к субъекту, чтобы приступить к уверенному уходу, но перед глазами её образуется с большими персями длинноволосая русалка, без вкуса и меры нанесённая на кузов иномарки. Тамара Михайловна замирает на месте, узнавая машину. Так вот это кто! Будто грязью опять обдало. Обернулась — бросить в лицо ему, врагу пешеходов, приверженцу гонок по лужам, — как презирает его за его же презрение к людям, — обернулась, а этот уже не здесь. А этот подлец — видит она — к помойке шагает с противособачьей табличкой в руке.
— Стоять! Не сметь!
Но табличка летит в мусорный бак.
— Ах ты, кобель! — кричит Тамара Михайловна и что было силы бьёт молотком (у неё же в правой руке молоток) по фаре автомобиля.
Ярость её и вид летящих осколков стекла сейчас для неё неразличимы, словно осколки летят в её голове, и в эту бесконечную долю секунды она успевает и ужаснуться, и изумиться, и восхититься собой.
Мат-перемат. У, как она этого не любит!.. Он бежит, размахивая кулаками, — Тамара Михайловна обращается к нему лицом, и пусть он не таращит глаза — она его не боится.
Она даже не бьёт молотком, она просто тыркает молотком вперёд, а он сам ударяет кулаком по молотку и, взвизгнув, отпрыгивает. Не ожидал.
Тамара Михайловна крепко держит в руке молоток — у неё не выбьешь из руки молоток. А этот сейчас особо опасен — у него от злобы понижен болевой порог. Вот он разжал кулаки и растопырил пальцы — в надежде, может быть, придушить Тамару Михайловну или хотя бы обезоружить. Только она сама наступает. Он не настолько ловок, чтобы, когда она промахивается, схватить её руку, и получает, попятившись, в свой черёд по запястью. И тогда он обращается в бегство, но в странное бегство. Он обегает сзади машину и, открыв с той стороны переднюю дверцу, прячется от Тамары Михайловны у себя в салоне — ему словно не руку ушибло, а отшибло мозги. А Тамара Михайловна бьёт и бьёт молотком по капоту.
А потом по русалке — получай по русалке, кобель!.. А потом опять по капоту!
Сейчас что есть мочи — таков замах — ударит по лобовому стеклу — и, подняв руку, она видит гримасу ужаса на лице ушибленного врага и бьёт, но промахивается: молоток скользит по крыше автомобиля, рука, следуя за ним, разворачивает Тамару Михайловну лицом к подворотне, и Тамара Михайловна, оставив всё как есть, бесповоротно уходит.
Кровь стучит в висках.
— Да. Да. Да.
Тамара Михайловна сама не своя. Своя — только когда сознание отрывает от реальности клоки. Как переходит улицу отчётливо на красный свет, как минует бомжа с бородой, и ещё запомнится зонтик, резко уступивший дорогу. Сильно дрожащий, неспособный попасть ригельный ключ. Лёпа глядит на неё непомерно огромными глазами.
Покачиваясь, Тамара Михайловна сидит на краю кровати и прижимает к сердцу зелёного цыплёнка, с которым когда-то играла Машенька. Дождь стучит по карнизу. Кричит дворник на чужом языке.
Невероятная усталость накатывает на неё волной. Она падает на бок и сразу же засыпает.
Ей снятся дрожжи. Много, много дрожжей.