Измученная и допросами, и долгим сиденьем в каземате, и тоскливой жизнью в ссылке, наконец, пораженная последней императорской угрозой, княжна покорилась своей участи и сказала Ушакову, что она ничего не помнит, что говорила в монастыре.
– Разве, – прибавила она, – вышеозначенные все слова я говорила от горести, в печали, в беспамятстве своем, потому что я от горести своей не токмо в беспамятстве, но яко изумленная (безумная) была и говаривала сумасбродственно, чего ныне помнить не могу.
Девушка бессильно и напрасно цеплялась за надежду.
Допрашивали потом и архимандрита Феодосия, доставленного в Тайную канцелярию Феофаном Прокоповичем, – но и тут ничего нового не узнали.
18 апреля был последний доклад Ушакова у государыни.
Императрица приказала объявить подсудимой свое окончательное решение:
«За злодейственные и непристойные слова, по силе государственных прав, хотя княжна и подлежит смертной казни, но ее императорское величество, милосердуя к Юсуповой за службы ее отца, соизволила от смертной казни ее освободить и объявить ей, Юсуповой, что то упускается ей не по силе государственных прав – только из особливой ее императорского величества милости».
Девушке дарили жизнь; но не радостна была эта жизнь.
Вместо смерти княжне велено «учинить наказанье (бить «кошками») и постричь ее в монахини, а по пострижении из Тайной канцелярии послать княжну под караулом в дальний, крепкий девичий монастырь, который по усмотрению Феофана, архиепископа новгородского, имеет быть изобретен, и быть оной, Юсуповой, в том монастыре до кончины жизни ее неисходно».
Вот что осталось ей вместо жизни.
Оставалось исполнить в точности приговор императрицы: постричь княжну Юсупову в Тайной канцелярии для избежания разглашений.
Но как это сделать? Это был первый случай, что в Тайной канцелярии должно было совершиться пострижение; а между тем в Петербурге по неимению ни одного женского монастыря ни в кладовых Тайной канцелярии и нигде нельзя было найти монашеского одеяния и прочих иноческих принадлежностей.
Тогда Ушаков послал нарочного в Новгород к одному доверенному лицу для секретной покупки всего, что нужно для новопостригаемой.
Скоро привезли и эту последнюю одежду для княжны Юсуповой.
Вот какова была цена последних женских нарядов блестящей некогда девушки высшего круга:
Апостольник – 3 копейки.
Повязка к апостольнику – 10 копеек.
Крест – 4 копейки.
Парамон – 2 копейки.
Наметка флеровая – 50 копеек.
Ряса нижняя с узкими рукавами – 90 копеек.
Мантийка маленькая – 8 копеек.
Мантия большая, верхняя ряса с широкими рукавами – 3 рубля.
Ленты ременные с пряжкою – 3 копейки.
Четки – 1 копейка.
Свитка белого полотна – 10 копеек.
Все это княжеское облачение стоило 4 рубля 81 копейку.
А давно ли княжна Юсупова надевала на себя дорогие бальные платья, цветы, бриллианты?.. Очень давно, впрочем: пять лет назад, пять долгих лет, состаривших девушку.
30 апреля 1735 года княжна была наказана «кошками».
В тот же день ее постригал синодальный член Чудова монастыря архимандрит Аарон.
У княжны Юсуповой уже не было княжеского титула и ее девического родового имени: в инокинях она наименована Проклой.
Перед отправлением в вечную ссылку новопостриженной объявили в Тайной канцелярии, чтоб обо всем происходившем она молчала до могилы, под опасением смертной казни.
4 мая инокиня Прокла вывезена была из Петербурга. Путь ее лежал в Сибирь, в тобольскую епархию, в Введенский девичий монастырь, состоявший при Успенском Далматовом монастыре.
Вот какой монастырь был «изобретен» Феофаном Прокоповичем в силу повеления императрицы.
Молодая инокиня Прокла выехала на пяти подводах. С ней была неразлучная спутница, девка-калмычка Марья. И бывшей княжне, и калмычке кормовых денег в дороге велено было отпускать по 25 копеек в день.
Поезд сопровождали три солдата и сержант Алексей Гурьев.
Долог был этот путь, по которому в последний раз пришлось ехать княжне Юсуповой.
Только 10 августа сержант Гурьев воротился в Петербург и доложил Тайной канцелярии:
– Княжну сдал благополучно в тобольский Введенский монастырь. Но для своей предосторожности, дабы впредь мне нижайшему чего не пришлось, объявляю, что дорогой княжна Прокла неоднократно его превосходительство генерала и кавалера и ее императорского величества генерал-адъютанта Андрея Ивановича Ушакова, и дочь его превосходительства, и секретаря Тайной канцелярии, Николая Хрущова, бранила и говаривала неоднократно: воздай-де Бог генерала Ушакова дочери так же, как и мне; дай-де Бог здравствовать моей матушке да государыне цесаревне.
Это были единственные дорогие ей имена – мать и цесаревна; о них она и прежде вспоминала с любовью.
В пути княжна часто просила приставников своих, чтоб ей дали жареную курицу. Гурьев замечал ей, что этого нельзя сделать, так как ей, монахине, мяса есть не следует.
– Я есть не стану, – отвечала княжна Прокла, – но хоть посмотрю на жареную курицу и сыта буду.
Но ей все-таки курицы не дали.
Какова была жизнь Юсуповой в Сибири – неизвестно. Но что долгое заточение, тоска и полная безнадежность возврата к прежней жизни окончательно истомили и ожесточили девушку – в этом и сомнения не может быть. Бесконечно долгие и однообразные дни тянутся в неволе как вечность; один день лениво сменяет другой, все такой же долгий, тяжелый, безнадежный. Еще бесконечнее тянутся месяцы, годы – и так скоро эти годы, месяцы и даже дни стареют человека в неволе.
Вот уже и третий год, как несчастная девушка томится в Сибири – восьмой год, как ее лишили свободы, взяли от матери.
Такая жизнь не усмирила ссыльной. Это видно, между прочим, из следующего донесения тобольского Введенского монастыря от 6 марта 1738 года:
«Монахиня Прокла ныне в житии своем стала являться весьма бесчинна, а именно: первое – в церковь Божию ни на какое слово Божие ходить не стала; второе – монашеское одеяние с себя сбросила и не носит; третье – монашеским именем, то есть Проклой, не называется и звать не велит, а называется и велит именовать Прасковьей Григорьевной; четвертое – рассвирепев, учинилась монашескому обыкновению противна и ни в чем по чину монашескому стала быть не послушна и не благодарна, и посылаемую к ней из келарской келии пищу не приемлет, а временем и бросает на пол и, ругаясь, говорит: „У меня собаки лучше того едали щи“, и просит себе в снедь излишних припасов, чтоб всегда было свежее и живое».
Не добром кончился для ссыльной и этот отзыв.
Из Петербурга пришел строгий приказ – княжну держать в монастыре в ножных железах, в которых водят каторжников, и иметь под караулом неисходно. Тайная канцелярия, по указу императрицы, предписывала монастырскому начальству: «Проклу наказать шелепами и объявить, что если не уймется, то будет жесточайше наказана».
Не знаем, долго ли еще тянулась неудавшаяся жизнь этой девушки и чем она кончилась: вероятно, ни Петр Великий, целовавший ребенка в голову, ни сама девушка не ожидали, что на эту голову, на которой покоилось лобзание царя-преобразователя, упадет столько тяжелых испытаний.
А за что? История пока не может отвечать на это, да, быть может, и никогда не ответит.
XVII. Дочь Бирона (Баронесса Екатерина Ивановна Черкасова, урожденная принцесса Бирон)
Фамилия Биронов недолго оставалась на страницах русской истории: подобно такой же пришлой фамилии Годуновых, Бироны, с грозным временщиком во главе, слишком временно и слишком мимолетно появляются на горизонте русской государственной жизни и, подобно Годуновым, исчезают бесследно, хотя одно лицо из этой слишком памятной России фамилии доживает почти до девятнадцатого столетия, но в неизвестности, нося чужую, вполне уже русскую или обрусевшую фамилию.
Лицом этим была дочь Бирона, Гедвига.
В то время, когда Бирон, еще не знатный, но уже отличенный перед всеми придворными Анны Иоанновны, жил в Митаве при дворе своей покровительницы, будущей русской государыни, Анна Иоанновна женила его на бедной девушке из дворянской фамилии фон Трейден, Бенигне Готлиб.
В этом браке Бироном прижито было трое детей: в 1723 году родилась у него дочь, которую назвали Гедвигой, потом в 1724 году родился сын Петр и в 1727 году сын Карл.
Маленькая Гедвига оказалась горбуньей: небольшой горбовой нарост был у нее на спине, однако не слишком безобразил рост и фигуру Гедвиги. Когда девочка начала уже понимать свое положение, она увидела себя принадлежащей к такой семье, перед которой раболепно преклонялся весь Петербург, и потому девочка иначе не могла представить себе жизнь, как в тех образах, в каких она предстала перед ней с самого ее младенчества: отец ее был граф, обер-камергер русского двора и временщик.
Могущественный отец Гедвиги, всецело занятый сложными государственными делами столько же, сколько придворными и дипломатическими интригами, не мог, конечно, отдавать своего времени наблюдению за воспитанием детей и потому вполне предоставил эту заботу жене своей, Бенигне Готлиб. Бенигна Готлиб, по природе женщина не глупая, хотя с ограниченным образованием, позаботилась дать своим детям образование широкое, сообразное с высоким государственным саном их отца: она не жалела на детей денег, тем более что государственные сокровища были едва ли не в бесконтрольном распоряжении ее мужа, всесильного временщика, выписала из Европы лучших учителей, гувернеров и воспитателей, которые ввели в программу воспитания детей все науки, необходимые для приготовления к государственной деятельности. Сама императрица принимала в этом деле непосредственное участие: детей Бирона она любила, как будто это были ее собственные дети; она с участием следила за их воспитанием; часто присутствовала во время классных занятий; сама спрашивала уроки. Сыновья Бирона показывали мало успехов, учились вяло, были неразвиты, ленивы; но зато Гедвига подавала блистательные надежды: это была умненькая, живая девочка, в учении она делала быстрые успехи и в общем развитии шла впереди своих братьев. Но, без сомнени