Хотя это едва ли правда, потому что Россия поступила бы дурно, если б только смеялась над такой женщиной, подобных которой она все-таки много не может насчитать, однако и эти отзывы нельзя обходить молчанием, потому что они – отклики времени и левая сторона суда современников.
Нехорошо отзывался о ней и Державин, да он и редко о ком хорошо отзывался. Он приписывает ей «склонность к велеречию и тщеславию», «хвастовство», своекорыстные расчеты, «без которых она ничего и ни для кого не делала». Он говорит также, что Дашкова без всяких причин не любила и известного механика-самоучку Кулибина, и все это «по вспыльчивому ее или лучше – сумасшедшему нраву».
Но все подобные отзывы, если в них есть и значительная доля правды, нимало не отнимают исторического значения у этой женщины: это была все-таки крупная личность, и русские женщины всегда могут указать на нее, как на одного из первых практических пионеров современного «женского вопроса», начавшегося теперь так, как ему давно следовало начаться, – с заработка собственного женского куска хлеба.
VIII. «Литературные дочери Ломоносова и Сумарокова». Вельяшева-Волынцева, Зубова, Храповицкая и Хераскова
В предыдущих очерках мы сказали, что возбужденный в русском обществе гением Ломоносова и литературной деятельностью Сумарокова интерес к более высоким идеалам жизни, чем идеалы, которыми питалось наше общество в первую половину прошлого века, и относительно высший и вследствие этого более нравственный подъем общественного духа не могли не вывести русскую женщину из того узкого, заколдованного круга, в котором она до той поры вращалась, и не вызвать в ней проявления духовных ее сил и ее умственного творчества.
Чуткая и восприимчивая по натуре, женщина во все времена служила как бы барометром, по которому можно определять степень подъема или упадка общественного духа и направление общественных симпатий. Мы говорим о лучших женщинах, о таких выдающихся между ними личностях, которые способны отражать в себе состояние общественной атмосферы. В Греции, при Перикле, Аспазия была полным отражением всего лучшего, что успело выработать творчество аттического духа в момент его высшего подъема. В Риме, в эпоху общественной деморализации, женщина является более безнравственной и более жестокой, чем мужчина. В эпоху Крестовых походов западноевропейская женщина в страстном увлечении идеею освобождения Гроба Христова, поднимает на свои плечи более непосильные нравственные подвиги, чем в состоянии были поднять сами крестоносцы, бившиеся в Палестине с неверными.
Никакие исследования не в состоянии так полно и ясно представить всю историю русской земли, как история русской женщины, если бы история эта могла быть обстоятельно разработана; но, к сожалению, женщина, невидимая двигательница всего, что совершается на земле, по врожденной ей скромности, как бы прячется от взоров истории – то в не доступном никому семейном святилище, то в монастырской келье, то в детской, с питаемыми ею будущими деятелями.
Но где женщина как бы невзначай проявляется, там по ее проявлениям можно смело судить, что таково было господствующее направление эпохи, каким его отражает в себе женщина, и что направлением этим она же, невидимо для мира, и руководила, выражая собою знамение времени.
Княгиня Ольга, считая кровавую месть высшим проявлением языческой правды, доводит месть древлянам за смерть мужа до такой изысканности, до какой мужчина не в состоянии был бы ее довести, и первая во всей языческой Руси откликается на идеи христианства.
Рогнеда, с другой стороны, представляет собою крайнее выражение эпохи – гордость «рода»: она не хочет «разуть сапоги робичичу», хотя разуванье жениха невестою было в обычае времени и хотя этот «робичич» – сын сильнейшего князя русской земли.
Софья Витовтовна сама защищает Москву от татар в то время, когда великий князь бежит от страшных их полчищ: значит, приспела пора Руси освободиться от татарского ига. Софья Витовтовна – знамение времени.
Марфа-посадница чутьем женщины угадывает грядущую гибель вольностей Великого Новгорода со стороны Москвы – и погибает последняя, защищая эти вольности.
Софья Палеолог первая вселяет в душу своего мужа сознание царственного величия – и великий князь смело ломает ханскую «басму», чего не смел сделать ни один князь, и в то же время ломает силу удельных князей.
Елена Глинская добивает последнего удельного князя Старицкого – и в своем лице начинает единодержавие русской земли: знак, что время единодержавия приспело.
Ирина Годунова, посадив на престол своего брата, сама предвидит, что тот путь, которым она возвела брата на престол, ведет Россию к гибели, что сама она бросает Россию в пасть Смутного времени, – и умирает, говорят, от тоски этого предвидения.
Марина Мнишек – это олицетворение последнего, отчаянного политического единоборства Польши и Руси, и если б победила Марина Мнишек, то, быть может, история русской земли пошла бы иным путем.
Цесаревна Софья Алексеевна – это полное отражение духа всей старой, допетровской Руси, и эта девушка поднимает руку на своего родного брата за то, что тот сам поднимал руку на эту старую, отжившую по форме Русь.
Матрена Кочубей мечтает об отдельной «украинской короне» и загадывает надеть эту корону на свою красивую голову: знак, что идея своей короны носилась в Малороссии.
В течение всей первой половины XVIII века русская женщина или наряжалась в немецкое платье, когда это стало знамением времени, и наряжалась с увлечением, со страстью, или до одурения танцевала в ассамблеях, или же упорно и глухо боролась против всего нового, вся пропитывалась атмосферой противоновшества, или, наконец, интриговала при дворе, когда никакой другой деятельности для нее не представлялось, и попадала за это на плаху, или в Сибирь, или в монастырское заточенье.
Но вот в воздухе повеяло чем-то иным, более высоким веяньем духа: Ломоносов пересаживает на русскую почву западную науку и свои поэтические образы отливает в новую, невиданную дотоле форму стиха; Сумароков создает русский театр; древний аттический Парнас с его богами и богинями переносится на русскую землю и на него, хотя не без труда, взбираются Княжнин, Херасков, Майков.
Чуткая русская женщина, как ни была деморализована ассамблеями и интригою, мгновенно отразила в себе новое веянье времени, и молоденькие девочки, как, например, дочь Сумарокова (впоследствии Княжнина) или Александра Каменская (впоследствии Ржевская), становятся первыми русскими писательницами, вводят в историю эту новую русскую женщину.
Вместе с ними и за ними выступает целый ряд женщин этого нового направления; имена их: императрица Екатерина II, княгиня Дашкова, Вельяшева-Волынцева, Зубова, Храповицкая, Хераскова, княгиня Меншикова (урожденная княжна Долгорукая), Макарова, Орлова, Нилова, княгиня Голицына, княжна Волконская, Безнина, Хвостова – все это женщины того времени, когда Россия в первый раз со дня начала своего исторического существования сознала в себе силу умственного творчества как явление законное и отнеслась к этой силе с должным уважением.
Об императрице Екатерине II и княгине Дашковой мы уже говорили. Познакомимся несколько с нравственною физиономиею и других, выше поименованных нами женщин, которые названы «литературными дочерьми Ломоносова и Сумарокова».
В сущности, женщины эти были скорее носительницами того знамени, под которым стояли Ломоносов, Сумароков и их последователи, чем «дочерями» этих деятелей слова.
Девица Анна Вельяшева-Волынцева была дочерью артиллерии подполковника Ивана Вельяшева-Волынцева.
Под влиянием импульса общественного направления, начавшегося вслед за бироновщиной, Вельяшева-Волынцева рано почувствовала в себе призвание к умственным занятиям, и в то время, когда другие сверстницы ее или видели цель и содержание жизни в танцах и нарядах, или мечтали попасть ко двору, Волынцева искала осуществления своих жизненных идеалов в другой сфере и нашла это удовлетворение в занятиях умственным трудом, который уже прославил имена двух или трех ее предшественниц: дочь Сумарокова – Княжнину, Ржевскую-Каменскую и княгиню Дашкову-Воронцову.
Впрочем, этот импульс общественного направления сильно в то время отразился и на дворе, так что и сама императрица Екатерина II, очень чуткая к требованиям века, искала славы писательницы и усердно работала над сочинением стихотворений на разные случаи, над составлением театральных пьес и прочим.
Данное направление, одним словом, господствовало в умственной атмосфере Петербурга и Москвы, и, конечно, как всегда бывает, наиболее одаренные личности первые служили практическим выражением этого направления.
В то время стоять на уровне передовых требований века значило для женщины уметь владеть пером и стихом.
Вельяшева-Волынцева владела и тем и другим. Стихи ее дали ей литературное имя и – чего иногда напрасно добивались другие ее сверстницы – известность при дворе.
Молоденькая девушка пошла при этом и на другой, более трудный для ее сил подвиг: она занялась переводом лучших в то время произведений западноевропейской литературы и избрала для этого наделавшее так много шуму политическое сочинение Фридриха II: «Историю брандербургскую, с тремя рассуждениями о нравах, обычаях и успехах человеческого разума, о суеверии и законе, о причинах установления или уничтожения законов».
Перевод этот много наделал шуму в тогдашнем читающем русском обществе, и имя даровитой девушки повторялось во всех кружках, а еще чаще при дворе.
– Вот у меня перевели и Фридриха! – говорила императрица Екатерина философу Дидро, который в то время был в Петербурге. – И кто же, думаете вы? Молодая, пригожая девушка.
– У вас и при вас, ваше величество, – все чудеса света, – отвечал Дидро, – но в Париже мало и мужчин – читателей Фридриха!
Известный деятель прошлого века Новиков, много потрудившийся для русского образования, и в особенности для привлечения к умственному труду женщины, с большим сочувствием отзывается о трудах Волынцевой и говорит, что она «в рассуждении своих молодых лет и исправности перевода достойна похвалы».