– Я тоже, Михаил Сергеевич, не считаю положение безнадежным, – вставил Бакатин, но Горбачев уже не слушал, потому что Бакатин его перебил.
– А тебя, Евгений, – убеждал он, – тут же поддержат автономии! Скопом! Им права нужны. Автономии цепляются за любую автономию. Почему, я спрашиваю, у татар меньше прав, чем у Казахстана? Они что, не люди, татары эти, пусть хлебают свой суверенитет, пока давиться не начнут, – тебе жалко, что ли?..
– Не жалко, – вздохнул Шапошников, но Горбачев так увлекся, что вскочил и нервно ходил вокруг столика с чаем.
– Теперь – Ельцин. Смотри, Евгений, под ним же нет ни одной союзной республики, а вся Россия – это сплошные автономии, где у Ельцина все совсем не так, как в Москве! Он же у нас – голый король. Голый, Евгений! Подумай об этом спокойно. Но с нажимом. А ты – и.о. меня, всем даешь суверенитет. Ельцин что же… отбирать его будет? Если дернется, все республики сами, уже без нас, с ним разберутся!
Главное начать. Еще раз: все по закону, все гладко и по-мужски. Страна ж вразнос идет… это ж видеть надо!..
Бакатин молчал. План Горбачева ему не понравился. А Шапошников встал, резко, по-военному отодвинул стул:
– Разрешите, Михаил Сергеевич? Я сегодня же напишу рапорт об отставке!
Горбачев окаменел.
Ну и дурак, значит, – тихо выдавил он из себя.
14
Александр Исаевич ходил и ходил вдоль забора; зима задержалась, если бы здесь, в Вермонте, была весна, забор, конечно, стал бы уже цветущей изгородью. Но сейчас – гадко, все время ветры, постоянные ветры; Кавендиш – это гигантская аэродинамическая труба, где ветры тут же становятся стихией.
Александр Исаевич так и не привык кхолодам. Советские лагерники (как и партизаны в войну, кстати говоря) не чувствовали холода. На зоне что только ни происходило, но на зоне не было гриппа. Как? А вот так! Если бы врачи, медицина догадались комплексно изучить выживание человека в абсолютно нечеловеческих условиях – да уж, сколько бы новых методик открылось, каким предстал бы – перед всем миром – советский человек, измученный, уже дважды, трижды, четырежды убитый, но все равно живой, сколько было бы новых Нобелевских премий по медицине, по психологии, по философии…
У Александра Исаевича привычка. Когда Александр Исаевич думает, он всегда ходит. И вообще: он любит мерить землю ногами (или балкон, свой деревянный балкон: здесь, в Кавендише, на втором этаже деревянного дома, длинный, узкий балкон). Мыслить – это работа. Нельзя, невозможно мыслить и… завтракать, например. Что-то одно: либо завтрак, либо работа!
Живя уединенно, Александр Исаевич нуждался, конечно, в еще большем уединении. Какая это сладость-думать! Как тащит, как влечет его к себе одиночество…
Не все, совсем не все он понял о Советской власти.
Далеко не все.
То, что не понял, он понял только здесь, в Америке.
Александру Исаевичу очень был интересен он сам. Блокнот и ручка – всегда рядом. Всегда наготове. У Александра Исаевича – замечательная привычка: трястись над своими тетрадками. Над каждой страницей. Над записными книжками, блокнотами и даже случайными листками.
Он никогда ничего не терял. Вместо жизни, ее соблазнов, ее прелести, у Александра Исаевича всегда был здоровый образ жизни. Он искренне завидовал Пушкину, который писал лежа в кровати, по утрам, и небрежно скидывал написанные странички (не пронумерованные!) на пол! Он презирал гениальную иронию Пастернака: если ты знаешь, что ты – нужен, не стесняйся, позови себя сам, не жди, когда тебя позовут другие (да и позовут ли?..).
Трудно, трудно в России без самозванства; Александр Исаевич всегда звал себя сам – на работу, на создание, на подвиг. На каторгу. Он знал, что он творит подвиг, знал, что – Иван Денисович» – подвиг, «Архипелаг» – подвиг, а «Красное колесо» – дважды подвиг!
Он звал себя на труд. И хотя «все мы умираем неизвестными», Александр Исаевич не сомневался: жизнь равняет людей, смерть выдвигает выдающихся!
Смерть в России всегда показывает человека.
Умрет, так узнаем…
А почему же… не при жизни? Кто ответит на этот вопрос?
В доме было очень тесно. Дом уютный, американский, продуманный, на семью, а тесно: Александр Исаевич наскоро одевался и выходил во двор – пошептаться с забором, пик он говорил…
Этот забор, живую изгородь, Александр Исаевич любил даже больше, чем свой письменный стол. Тут, за забором, ему было хорошо и комфортно, легко; он мог неделями, да хоть бы и месяцами не выходить на улицу. Зачем ему люди, – так ведь и улицы в Кавендише мало похожи на улицы. – Кругом лес, сплошной лес, хотя лес в Америке больше похож на парк культуры и отдыха!
Американские города на границе с Канадой – это в самом деле окраина страны. Жизнь в Кавендише… машины, рестораны – только в центре города, но в ресторанах Александр Исаевич всегда находил «душевное запустение» и бывал в них только от случая к случаю.
Почему все издатели – барыги?
Он ходил вдоль забора (здесь, за забором, ону себя) и разговаривал – молча – с самим собой…
Старик и его забор… – за ним, за его забором, чужой мир.
Бешеный и страшный. Чужой, совсем чужой. Он ведь не знал – насколько чужой. Как можно было убить Солженицына? Никак. Или сослать в Америку.
Так ведь он сам себя сослал…
Нашел же – куда!
Он сразу признал этот мир, Соединенные Штаты, не настоящим. И спрятался от Америки – за забором.
Мир, в котором копится – изо дня в день – злость. Где все предопределено заранее. Наперед. Кем? Неизвестно. Но – раз и навсегда.
Когда его выгнали из СССР, он очень хотел поселиться в Норвегии, на фьордах. Но он был обязан сохранить себя. Норвегия, если бы СССР развязал войну с Англией (Солженицын не сомневался, что война с англичанами будет вот-вот), Норвегия стала бы первой, самой легкой добычей Брежнева и Андропова. («Почти нельзя было выбрать для жительства более жаркого места, чем этот холодный скальный край, – записывает он в дневнике. – Я понял, что в Норвегии мне не жить. Дракон не выбрасывает из пасти дважды…»)
Все его мысли сейчас далеко-далеко, в Петрограде: «Если позван на бой, да еще в таких превосходных обстоятельствах, – иди и служи России!..»
Отшельник: да, отшельник. Моисей в бескрайней пустыне. За Моисеем шла толпа измученных евреев. Пустыня – это космос; Александр Исаевич не сомневался, что там, за его спиной, тоже стоит толпа, но они, эти люди, его знакомые и незнакомые друзья, совершенно не обязаны его видеть, ибо он в самом деле отшельник, таков невидимый стержень его жизни…
Он знает, от кого он ушел.
От Советской власти.
Или – ото всех?
Рейган, Президент страны, давшей ему приют (и большие деньги), пригласил его однажды в Белый дом. В ответ Александр Исаевич отправил телеграмму: если вы, мистер Президент, будете в Вермонте и выберется у вас свободная минута – пожалуйте в гости. Наташа пирог испечет!
Тайна как введение в его литературу, не в книги, нет, – в его труды. В его «узлы». В труды великого каторжника.
«Только твои слова будут памятником этих лет, больше сказать некому…»
Холод, дурацкий холод! Ничто так не портит пейзаж, как пурга. И пронизывающий ветер. Иногда Александру Исаевичу казалось, что забор в Пяти Ручьях – это не забор (да он и на забор-то не похож), а живое существо, совсем-совсем живое – внимательно, пристально за ним наблюдающее.
Он знал, что однажды уже был ему срок: умереть. Смерть приходила за ним. Но остановилась – вдруг – на пороге. Сроки отодвинулись. Огромную, с куриное яйцо, раковую опухоль кто-то… кто? намертво обшил – со всех сторон – такой «кожей», что даже метастазы, ловкие, сильные метастазы, не сумели ее разорвать…
Такие подарки просто так не делаются; теперь Александр Исаевич не сомневался, что жить он будет долго, жить и писать, у него – миссия: разобраться с дьяволом, Владимиром Ульяновым по кличке Ленин.
И покатилось его «Красное колесо»…
…Забор, забор – такое ощущение, он, этот забор, и его сейчас перегородил пополам!
Дьявол выскочил непобежденным.
Да-да-да: «Красное колесо» теряет сюжетное равновесие, и Александр Исаевич отлично видит все сюжетные перепрыги. Требуется время, год… не меньше, чтобы еще раз капитально пройтись по тексту, многое убрать, сократить, переделать… целые главы на самом деле… то есть – чистить, чистить, чистить…
Где же его взять, год-то?
Смерть, она всегда в запасе.
Жизнь, она всегда в обрез,
– как говорил Твардовский!
И – не отвлекаться. Главное: не отвлекаться.
Как? Как?! Какая же сила нужна, чтобы не отвлекаться? Ведь там, в Москве, опять роется могила России. Со всей страны летят в Вермонт письма: «кто честно работает, Александр Исаевич, тому теперь в России делать нечего; если честно – значит, ничего не заработаешь», «от нас нынче вообще ничего не зависит», «вокруг – только поклонение зеленым бумажкам, а нравственно лишь то, что выгодно…», «откуда эти хлопцы сразу стали миллионерами, с чего?» – и т. д. и т. д.
Много писем. Сотни! И все они написаны будто одной рукой.
Одной бедой.
Нет, никогда Александр Исаевич не поставит рядом Гайдара и Ленина, не тот у младореформаторов рост. Но в чем – то они очень схожи, Гайдар и Ленин: в том, как фанатик, не ведающий государственной ответственности, влекомый призрачной идеей, уверенно хватается за скальпель и кромсает тело России.
Р-раз, р-раз, р-раз!..
«Доживем ли, Александр Исаевич, чтобы наука ценилась больше торговли?» – спрашивает физик из Новосибирска. «Дети в школах падают в обморок от голода», «обрушились беды, от которых Россия может и не оправиться» (бухгалтер из Братска), «власть делает безмерные глупости», «девочки с 12 лет идут в любовь…»
Стон и отчаяние повсюду.
И какие – стон и отчаяние…
Как перед смертью.