Русский ад. Книга вторая — страница 10 из 104


Наша партия стоит впереди всех остальных, имея точную и принятую всеми программу Она должна показать пример остальным партиям и в деле строгого отношения к своим тактическим резолюциям, в противовес оппортунизму демократической буржуазии «Освобождения» и революционной фразе социалистов-революционеров, которые только во время революции спохватились выступить с «проектом» программы и заняться впервые вопросом, буржуазная ли революция происходит у них перед глазами…

Да, господа: этот поток слов на иностранные языки не переводится! А ведь знаменитая работа, между прочим: «Две тактики социал-демократии»[4].

Или Ленин, вся его жизнь свелись у Александра Исаевича лишь к банальной скороговорке, то есть — к «нездоровым обстоятельствам России»?

А на самом деле правы враги (враги!) Ленина: этот человек «сыграл поразительную по силе и влиянию роль в истории. В сравнении с ним Наполеон — мелочь»?

Александр Исаевич перелистал «Ленин в Цюрихе», потом «Август четырнадцатого»:

Заколебало, заклубило, замутило все то высокое чистое настроение, с которым Саня сегодня прозрачным утром выехал и насматривался на снежно-синий скалистый Хребет. Как Хребет расплылся, так вдруг и все дорогое настроение его. Вечное борение с искусами, вся наша жизнь, мяса есть нельзя — а хочется, злого делать нельзя, доброе трудно…

Что это?.. Язык гения?.. Текст слеплен из из странных, недоделанных фраз:

А в Минеральных Водах только пройдись, тут увидят свои станичные, дома расскажут… А ехать в Пятигорск — и вовсе уклонение, вздор. Гостиницы, рестораны?.. Все копейки рассчитаны на билет. Жалко было свое сегодняшнее особое утро…

Это еще не беда, конечно, пока что предбедки, но Набоков убил бы, наверное, за такой натюрморт!

Или права Наташа? В том хотя бы права, что Александр Исаевич озлоблен — сейчас — на весь мир? — Жизнь Матрены — это лагерь. Раковый корпус — Иван Денисович, «В круге первом» и, наконец, «ГУЛАГ» — лагерь, лагерь, лагерь… вся советская жизнь — один лагерь, он не знает ничего и не видит ничего, кроме лагеря, социализм не выдержал перед ним свой экзамен… — тогда где же, в каком обществе он хотел бы сегодня жить?

Где эта страна, где эта улица, где этот дом?

В самом деле: где, на каком утесе, в каком океане стоит сейчас тот монастырь, где его ждут, приютят, внимательный монах приготовит ему, старику, теплую постель, предложит чай с медом и укутает его уставшие ноги старым шерстяным пледом?

Или его угрюмый гений и… покой — две вещи несовместные?

Копелев говорит о нем: твердыня, скала. — Так ведь русские земли испокон веков тверды, в России почти нет ползучих песков, не одарил Господь…

Все тексты Солженицына — это как внутренняя трещина; он пишет очень хорошо и уверенно, только когда он задыхается.

А может быть, Александр Исаевич просто ожесточился? Озлобился? Ведь было от чего ожесточиться и озлобиться! Злость — она же всегда изнутри идет, а изнутри как увидеть человеку самого себя?

…Письмо от учительницы с Камчатки:

…Каждодневные мытарства, мучительный поиск куска хлеба насущного, выстаивание в очередях, обозленные люди вокруг… — все это отнимает силы, лишает не только настроения, но и способности к какому-либо творчеству, что в учительской профессии просто необходимы…

Еще бы! Александр Исаевич сам был школьным учителем, он хорошо знает, на себе испытал когда-то эти (да и не такие!) «каждодневные мытарства».

Хожу по магазинам, Александр Исаевич, ищу, чем бы накормить свою маленькую семью, чтобы подешевле и дотянуть бы до зарплаты. Домой попадаю после семи. Кухонно-моечная круговерть забирает еще пару часов. И только около десяти вечера я могу сесть за книги, подготовку курокам, проверку сочинений!

Раньше хотелось чего то необычного, хотелось что то сдвинуть с мертвой точки, хотелось, чтобы из школы выходили личности, а не серая масса. Ночам читала и сама разрабатывала какие-то планы, т. к. нет пособи никаких. И еще — постоянное чувство унижения, нищеты, ведь какая-нибудь толстая и глупая торгашка смотрит на тебя как на ничтожество, потому что ты одета нищенски и в квартиреу тебя нет самого элементарного. Безвыходность!

Уже и души нет, а какое-то месиво внутри…

Александр Исаевич читал письмо — и плакал. Позвал Наташу, ей прочитал, опять плакал…

Если духовные силы найти иссякли, никакое государственное устройство не спасет нацию от смерти. С гнилым дуплом дерево не стоит. Из всех возможных свобод на первый план сразу выйдет свобода бессовестности, это закон.

И все-таки: в России, где почти сто пятьдесят миллионов людей, кто для него, для Солженицына, сегодня… люди?

Вот эта учительница? Конечно! Но ведь это — жизнь при смерти. Кто еще? Люша Чуковская? Чудный человек, светящийся. Конечно! Ирина Николаевна Медведева-Томашевская? Бесспорно. Шафаревич? Кто еще? Боря Можаев. Якунин? Тех, кому Александр Исаевич с удовольствием пожмет руку?[5]

Один из героев Солженицына, любимых и уважаемых героев, мечтал, чтобы американцы скинули на Россию атомную бомбу:

Если бы мне, Глебу, сказали сейчас: вот летит самолет, на нем бомба атомная. Хочешь, тебя тут как собаку похоронят под лестницей, и семью твою перекроет, и еще мильон людей, но с вами — Отца Усатого и все заведение их с корнем, чтоб не было больше, чтоб не страдал народ, по лагерям, по колхозам, по лесхозам? — Да, кидай, рушь, потому что нет больше терпежу! Терпежу — не осталось!

Черт с ним, с «мильоном», короче, пусть будет новая Хиросима, лишь бы Отец Усатый тоже сгорел в этом огне…

«Мильон» не жалко. И всех не жалко, раз служат Отцу Усатому…

Любимому, уважаемому герою никто не возразил.

Ведь говорил же, говорил Александр Исаевич: если бы в Ленинграде, в 37-м, где Отец Усатый посадил аж четверть города, ленинградцы, весь народ, не прятались бы по своим квартирам, слабея от страха при каждом хлопке парадной двери, а догадались бы устраивать в своих парадных засады (терять-то нечего, ведь наперед ясно, что эти картузы не с добром к ним идут, а значит, и ошибиться нельзя, хрястнув с размаха по душегубцу), если бы город вот так, как бы незаметно, восстал бы, НКВЛ быстро бы не досчитался подвижного состава и своих агентов.

И остановилась бы эта машина смерти…


А может, сам народ сажал в России народ? Четыре миллиона доносов в 37-м в одной Москве! Добровольных доносов — это когда руки сами, по своей воле, не под пытками, тянулись к бумаге? Списано на Сталина и НКВД, но, если бы не сам народ, великий народ (во всем великий!), что могли бы они, Сталин и НКВД?

Ходит, ходит Солженицын вдоль своего забора, вышагивает-вышагивает-вышагивает…

Или это неправильно, глупо, если угодно: ценить людей прежде всего за ненависть ко «всему советскому», за твердость духа в этой ненависти? Гитлер тоже ненавидел «все советское». И Черчилль. А план «Дробшотт»? Глеб не о нем говорит? Или в своей ненависти Александр Исаевич действительно уже вышел из берегов?

Теперь вопрос. (Главный вопрос.) Иосиф Сталин разгромил Адольфа Гитлера. (Точка отсчета мировой мерзости: Гитлер.) Люша Чуковская могла бы разгромить Гитлера? Или Корней Чуковский, ее дед?

А он капитан артиллерии Солженицын, сумел бы разгромить Гитлера?

Только вместе с Россией, где каждый пятый — коммунист или комсомолец, а каждый восьмой — уголовник?

Так где, в каком обществе Александр Исаевич хотел бы жить? Экибастуз — на отшибе, Рязань — на отшибе, Вермонт — на отшибе…

Получается, сузил он свой талант? Разделив страну на «своих» и «чужих»: маршал Конев — туповатый колхозный бригадир, маршал Жуков — холоп, как и все сталинские маршалы (из «Теленка»).

«До чего ж пала наша национальность, — удивляется Александр Исаевич, — даже в военачальниках нет ни единой личности» (из «Теленка»).

Это холопы войну выиграли? Парад Победы в Москве 24.06.1945-го — парад холопов?[6]


Певец своей жизни… певцу нужен забор?

Лев Николаевич утверждал: печататься при жизни безнравственно.

Настоящий, глубокий читатель (даже он!) редко поспевает за настоящими литератором. Теперь вопрос: разве сам Лев Николаевич не сочинял русскую историю? «Война и мир», например? Светлейший князь Голенищев-Кутузов, изгнавший — с Божьей помощью? — эту сволочь, Бонапарта, из России, был, судя по всему, самым осторожным, нерешительным и ленивы из всех российских полководцев.

«Хорош и сей гусь, который назван и князем, и вождем!» — восклицал, в сердцах, Багратион. Глубоко презиравший Кутузова. Ужасные, главное — весьма подробные отзывы оставили — для потомков — Ермолов и Раевский, но автор «Войны и мира» их не замечает, да и знать не хочет!..


У Толстого — свой Кутузов. Тот, чей профиль выбьет Сталин на блестящем военном ордене, но не тот мертво-обрюзгший Кутузов, сам, своей рукой выкинувший имя своего учителя, Суворова, из торжественного приказа по армии: Суворов, мол, великий полководец, но ему не доводилось, как Кутузову, спасать Отечество…

Долг писателя — «не одно доставление приятного занятия уму и вкусу, строго взыщется с него, если от сочинений его не распространится какая-нибудь польза душе и не останется от него ничего в поучение людям», — глупо было бы спорить — верно? Да и кому придет в голову спорить с Гоголем?…

Лет пять назад немецкие коллеги предложили Александру Исаевичу побывать в Освенциме.

Зачем? И на расстоянии ясно: Освенцим — тот же ГУЛАГ, в чем-то и пострашнее. Злоумие Гитлера было еще и в том, что в его ГУЛАГе рядом со взрослыми находились дети. Здесь из них высасывали кровь.

— Кулачком, киндер, кулачком! — командовали белокурые немки, называвшие себя врачами. На детских ручонках разрезались вены и в них вбивались трубки. Дети знали: плакать и сопротивляться нельзя, иначе «злые дяди» тебя тут же куда-нибудь уведут.