— А что будэт ставить Ба-альшой театр? — Сталин всегда начинал разговоры с конца, у него не было привычки торопиться.
— «Риголетто» и «Псковитянку», — доложил Борис Александрович.
— Ха-рошая музыка, — одобрил Сталин. — Ска-жите… а идут у вас «Борис Годунов» и «Пиковая дама»?
— Нет, — насторожился Борис Александрович. — Сейчас не идут, Иосиф Виссарионович.
— А ха-рашо бы… — Сталин прошелся по кабинету. — Сначала «Годунов», а па-том — «Риголетто». Ба-альшой театр — национальный театр.
Русский театр. Как без «Годунова»? Я правильно говорю, товарищ Лебедев? — Сталин повернулся к министру культуры.
— Так точно, товарищ Сталин! — вскочил Лебедев. — Мы учтем.
— Ска-жите… — продолжал Сталин. — Ата-варищ Поровский член партии?
Лебедев побледнел.
— Никак нет.
Стало тихо и страшно. Все молчали. Сталин опять прошелся по кабинету, потом внимательно посмотрел на Покровского:
— Это ха-рашо, та-варищи. Он укрепляет блок коммунистов и беспартийных товарищей…
Разговор как разговор. Вроде бы ничего особенного.
Борис Александрович помнил его всю жизнь.
Сталин, Сталин… — каждый человек, каждый, певцы Большого театра и крестьяне в далеких деревнях, полководцы, маршалы и рядовые солдаты, директора заводов, инженеры и просто рабочие в цехе — все чувствовали его присутствие[1].
Как-то раз Алешка спросил Бурбулиса, как он относится к Сталину
В ответ получил недоуменный взгляд. Алешка тут же перевел разговор на Гайдара.
— То, что Гайдар провел свое детство в Свердловске…
— …на улице Чапаева… — кивнул Бурбулис. — Часто приезжал…
— …сыграло роль в назначении его и.о. премьера?
Бурбулис задумался.
— Ну… знаешь… Ельцин увидел молодого, решительного человека, — сказал он после долгой паузы, — способного брать на себя ответственность.
Он опять замолчал; в диалогах Бурбулис часто подолгу молчал: думал, подбирал самые точные слова.
— Символично, конечно, — продолжал он. — что реформатор, представленный Ельцину, — внук Аркадия Гайдара. Президент, Алеша, тоже создал «тимуровскую команду», способную заботиться о бабушках и дедушках, то есть о народе. И о нравственном климате в обществе.
«Гайдар — потомок Бажова, Ельцин — Свердловск, Бурбулис — Свердловск… — прав царь Петр, — думал Алешка, — в России и небываемое бывает. Три богатыря. Землячество!»
Как прошло само знакомство с Борисом Александровичем, Алешка не разглядел: Бурбулис стремительно вышел в приемную — старику навстречу, Алешка поскромничал, остался в его кабинете. Через открытую дверь ему показалось, что Бурбулис быстро протянул Покровскому обе руки, а Борис Александрович неловко сунул в них свою ладошку
— Алексей Арзамасцев. Наш сотрудник, — представил его Бурбулис.
— Как молод! — удивился Борис Александрович.
Старику за восемьдесят, а рукопожатие крепкое.
— Недостаток, который быстро проходит, — ухмыльнулся Бурбулис. Почему-то он очень любил эту фразу
— Тридцатилетних Сталин назначал наркомами, — напомнил старик.
— Так других перестреляли, Борис Александрович.
— Не только: революция всегда доверяет молодым.
— А это верно, очень верно…
Борис Александрович чувствовал совершенно особое расположение к этому человеку
— Был 41-й, конец октября… — у старика то и дело съезжали на нос очки, он конфузился и очень смешно возвращал их на место. — Самое страшно, знаете ли, время. Паника вроде бы уже прошла, — он опять поправил очки, — паника была раньше: 15,16,17 октября, когда из Москвы бежали все, кто мог, — все! Три дня, когда мы, Советский Союз, проиграли войну…
А из тех, кто не побежал, многие были уверены, что Москву Сталин сдаст. Хотя вокруг Москвы семь водохранилищ, очень много шлюзов, такой город трудно сломать.
Ходили слухи, что Сталин открыл шлюзы. Я не знаю. Нам не говорят. Но ведь это он приказал взорвать Днепрогэс. Об этом тоже не говорят. А Днепрогэс, когда армия ушла, был взорван. Погибли тогда 20 тысяч жителей. Советских людей. Все деревни вода снесла. 20 тысяч — не жалко! Только немцев в Москве многие ждали. Я не о рабочих, разумеется, я об интеллигенции. На Арбате появился огромнейший плакат: «Добро пожаловать!» Он провисел шесть часов. Приветствие Гитлеру. Снять было некому!.. — вы, вы представляете?..
Бурбулис ласково смотрел на старика. Ждал, когда старик закончит или остановится.
— И впереди всех, кстати, бежали коммунисты. Евреи не бежали. Не все. Коммунисты бежали. Вот вы, молодые люди, — улыбался Борис Александрович, глядя на Бурбулиса и Алешку. — Вы точно не догадываетесь, почему Москва позже всех городов в СССР стала городом-героем? Помните… была странная такая традиция: награждать города орденами? — Я отвечу. Я знаю. Потому, что Москва в октябре 41-го вела себя плохо. Так говорил Сталин. Когда? Кому? Эйзенштейну!
В Европе у многих оставались родственники. Бежали в революцию. У нас в Большом Самосуд собрался ставить «Лоэнгрин». Специально для Гитлера, вот так. И сразу, хочу сказать, появляются «знающие люди». Мусоргский называл их «пришлые». Откуда берутся? Никто не знает. Приходят, и все. Начинают шептать: «Гитлер, он же не взорвал Париж, значит, и Москву не взорвет. Он — против коммунистов, но не против России, скорее Сталин Москву взорвет», и — т. д.
Старик задумался. Бурбулис тоже молчал: он, похоже, не знал какие-то подробности.
— Короче говоря, вожди натерпелись страха с Москвой! А меня, — продолжал старик, — правительственной телеграммой… за подписью наркома, между прочим, — Борис Александрович поднял указательный палец, — вызывают из Нижнего. В Большой театр! На работу. Ставить оперу!
— Жизнь умирала, оставаясь жизнью… — протянул Бурбулис, но старик его уже не слышал; он ушел в себя, и ему очень хотелось рассказать «молодым людым» всю свою жизнь — сразу и всю.
— Мне — чуть за двадцать, представляете? Вот как вы, юноша… — Борис Александрович по-детски, со слезой, смотрел на Алешку. — Я, знаете ли, сначала заглянул в ГИТИС: «alma mater», какже не поклониться, не зайти…
Пришел. У входа топится буржуйка. Сидит старуха. Она уже сумасшедшая. Совсем! Жжет бумаги. И дипломы. Перед ней — куча дипломов. Они навалены прямо на полу. Сверху лежит красный диплом, с гербом и профилем Сталина. Еще минута… и он сгорит.
Беру в руки, читаю… Господи, оторопь взяла! Кривые, вязью буковки: выпускник режиссерского факультета Покровский Борис Александрович…
— Ваш диплом? — ахнул Алешка.
— Мой! Мой!.. — вскочил старик, и у него задрожали губы. — Я же в Нижний уехал. Вручить не успели…
— Вы садитесь, пожалуйста, — попросил Бурбулис.
— Да-да, покорнейше благодарю. Я, значит, схватил его… Прижал к груди, — старик еле сдерживал слезы. — Если вот фильм сделать, — дешевый трюк, скажут. А это… это… жизнь, родные мои, это жизнь…
Он заплакал, но Бурбулис ничего сейчас не говорил, да и Алешка сидел как завороженный.
Старик достал платок и вытер слезы.
— И сугробы! — воскликнул он. — Такие сугробы я никогда не видел. А мне надо идти дальше, в Большой театр. Там тоже холодно, и Самосуд, директор…
— Может, кофе? — перебил вдруг Бурбулис.
— …благодарствуйте, на ночь, знаете ли, не пью… — Борис Александрович опять закинул очки на нос. — Сидит Самосуд. В шубах. Одна брошена на стул, другая накинута на плечи. И он верит в руках мою телеграмму. На него телеграмма не производит никакого впечатления…
— Ну… а что вы умеете?… — он так… немножко… в нос говорил… — Поднимать занавес, опускать занавес?..
— Все могу, — говорю я гордо. Я ж из провинции!
— И с певцами работать умеете?
— Умею.
— А когда, дорогой, вы ставите спектакли, вам что важнее: музыка или сюжет?
Ну, знаете… экзамен мне устроили!
— Музыка, — говорю я, разворачиваюсь и хлопаю дверью!
Выхожу на лестницы: прощай, любимый Большой театр, возьму сейчас билет в Нижний и ночным уеду…
Вдруг бежит Самосуд. Хватает меня за плечи:
— Подождите, подождите, дорогой! Идемте!
Мы возвращаемся в его кабинет. И он звонит… кому вы думаете?
Сергею Сергеевичу Прокофьеву!
Я обмер.
— Сергей Сергеевич, — говорит, — голубчик! Я нашел режиссера. Да! И он поставит «Войну и мир»!.. Он — бо-о-ольшой режиссер, Сергей Сергеевич… он идет только от музыки… в каждой работе…
Я? Большой режиссер? Откуда он знает?..
Стою ни жив ни мертв: Прокофьев — мой Бог!
— Могли бы вы, Сергей Сергеевич, показать ему партитуру? Правда? Неужели?! Ждем, ждем, дорогой Сергей Сергеевич! Сегодня в восемь, я вас встречу на семнадцатом, как всегда на лестнице…
Бурбулису стало скучно.
— И вечером, друзья, — воодушевился старик, — в Большом театре гениальный Прокофьев играет для нас «Войну и мир»! На рояле — огарочек. Помните… огарочки были такие? Я смотрю на Самосуда, а он плачет… — у старика перехватило горло.
Алешка просто влюбился в Бориса Александровича: настоящий человек их прежней России.
— Давно, давно хотел познакомиться, — взял слово Бурбулис. — Мы, уважаемый, маэстро, всегда поддержим ту интеллигенцию, которая с удовольствием поддерживает нас…
— А ту, которая не поддержит? — Борис Александрович опять закинул очки на нос и с интересом смотрел на Бурбулиса.
— Нейтрализуем, — улыбнулся он.
— Это как?.. — не понял Борис Александрович. — Простите, что будет, вы сказали?
— Видите ли… — Бурбулис опустил глаза, стараясь не обижать старика. — Никто не знает, есть ли Бог. Нет, я считаю, доказательств Его существования. И нет прямых доказательств, что Бог — это миф, гениальное создание самого человечества. Все зависит от того, как преподнести эту проблему. Наши люди не приучены смотреть на жизнь собственными глазами. Они у наших людей подслеповаты и разбегаются по сторонам.
На все исторические процессы… — Бурбулис прошелся по кабинету, — люди смотрят только глазами тех, кому они доверяют: глазами писателей, политических деятелей, эстрадных певцов, актеров театра и кино, работников оперы и — т. д. Тех людей, кто авторитет. И нам, ведущим политикам, которым Президент поручил сейчас сформировать идеологию новой России, совсем небезразлично, какие отряды (я об интеллигенции) пришли под наши знамена. И — кто в этих отрядах.