Да, хорошо ей, очень хорошо рядом с дубом под могучей листвой; солнца не видно — ну так что ж, сегодня солнце есть, завтра — мгла непроглядная, но ведь дуб, его крона, надежно закрывают березку от всех ветров сразу, от дождя и от снега, который, бывает, идет по целой неделе…
Россия расплющена. Притих народ. Какая-то трагическая придавленность камнем лежит на всех, словно время остановилось и будущего — уже нет, исчезло…
Намедни Александр Исаевич наблюдал — по телевизору — встречу Ельцина и банкиров. Какие у них лица, Господи! И это самые толковые люди в России, и на их плечах, их таланте стоит сейчас вся финансовая система государства[50]?
Перед Чубайсом насмерть, как в 41-м, стоит Лужков. В одиночку? Другие… что? Не такие сильные? Как же так? Россия, куда ты делась?
У Лужкова — жесткое правительство; если в городе порядок, его видно на каждом шагу. Вроде бы Лужков и Чубайс раз и навсегда договорились: Чубайс не входит больше в дела столицы.
И вдруг — как обухом по голове: руководитель Госкомимущества потребовал отдать Лужкова под суд, ибо Лужков, как заявил Чубайс, «вызывающе саботирует все решения федеральной власти».
А в подтексте: лучше бы сразу Лужкова расстрелять, ведь он все равно мешать будет…
Неужели Ельцин опять все переиграл? Кто-то из допущенных в Вермонт, Никита Струве, например, был в восторге (и даже в какой-то эйфории) от того, как «валятся нынче Советы». Когда Горбачев и его верный холуй, Кравченко, показали всей стране, как вдребезги пьяный Ельцин разговаривает в Нью-Йорке со студентами, Струве почти убедил Александра Исаевича, что в России надо бояться не тех, кто пьет, а таких, как Горбачев, борцов за трезвость, хотя Александр Исаевич всегда сторонился людей, чей язык, как у Горбачева, упрямо опережает мысли: болтун может так улакомить страну, что опомниться не успеешь, как все потеряешь!
А эти… такие, как железно уверенная в себе госпожа Старовойтова, подкупали — всех — своей прямодышащей взволнованностью (и даже академик Сахаров ходил за ними, как собачка на поводке)[51].
…Тоска началась внезапно, в общем-то с пустяка.
Александр Исаевич работал в кабинете, писал не разгибаясь, как заведенный… — словно вихрь какой-то мгновенно переносил его в революционный Петроград, в 1917-й, на вздыбленные беспорядком улицы…
Давным-давно, еще с четверть века назад, Александр Исаевич математически рассчитал, сколько времени уйдет у него на «Красное Колесо», если каждый день — «раздвинулись сутки, раздвинулись месяцы…» — писать по 12–18 страниц.
Именно так, каждый!. Без праздников, выходных, каникул и отпусков.
«Пока я жив, усталость для меня не существует…»: вперед, к цели всей его жизни — низвержению Ленина.
Сейчас Солженицын идет с хорошим опережением: «завязан» уже март 17-го, только бы не надорваться сейчас, сберечь силы и глаза. Любая болезнь — она же от недогляда за собой, значит — жена плохая, а Наташа («Я Христа забуду ради тебя…») лучшая жена на свете!
Писалось и правда легко:
Десять лет позади думской трибуны висел огромный портрет Государя в полный рост, терпеливый свидетель всех речей и обструкций, но все же символ устойчивости государства. И вдруг сегодня утром увидели: солдатскими штыками портрет разорвали — и клочья его свисали через золоченую раму…
Александр Исаевич только на секунду распрямил спину. Господи, что это?.. Почему у него — вдруг — перед глазами сейчас Дзержинский? Тот самый, лубянский, с бородкой, как стамеска, в распахнутом каменном пальто и в огромных ботинках…
Какие-то парни пригнали сюда, на Лубянку, башенный кран и набросили на Дзержинского петлю.
Ночь, истошные крики, пылают фары машин, множество телекамер, журналистов… и «железный Феликс», символ ГУЛАГа, который вот-вот рухнет на клумбу, похожую больше на могильный холм.
«Солдатскими штыками портрет разодрали…» — а перед глазами сейчас стоит Дзержинский. И та самая ночь. А еще — парни, окружившие памятник: мордастые, здоровые, сильные; даже сейчас, в темноте, видно, как раздуваются их волосатые ноздри…
Дзержинский для этих молодчиков — символ их тюремных страданий. В прежние годы они настрадались, похоже, от «чрезвычайки», точнее — от ментов. Они и их банды…
И схватила его зареберная боль. Да так схватила, что Александр Исаевич чуть не вскрикнул.
Господи, а это еще что?
В тот момент, когда Дзержинский грохнулся наконец на холодную клумбу, CNN вдруг показывает его, Солженицына — главного (это жирно подчеркнуто) борца с советским режимом! — Ночь, Лубянка, Феликс Эдмундович на мокром холме, и он, Солженицын, бодро идущий в новой пыжиковой шапке к советскому самолету, вылетающему во Франкфурт[52].
Он-то думал, на Лубянскую площадь выйдут студенты, поэты, уличные барды — такие («мы хотим перемен»!), как Виктор Цой… а здесь казнь и парни, как откормленные золотым зерном бычки…
Памятник Владимиру Ильичу на Октябрьской площади никто не тронул, между прочим, — Ленин не так ненавистен «быкам», как Дзержинский. — Александр Исаевич, не устававший повторять, что вселенинско-сталинские фюреры должны быть очистительно прокляты Россией, он… тот человек, кто больше всех, наверное, хотел
бы видеть и Ленина, и начальника «чрезвычайки» (Берия считал Дзержинского душевнобольным) в помойной яме… сейчас Александр Исаевич сидел у телевизора с опрокинутым лицом.
И CNN показывает — в эту минуту — его, Солженицына! Автор «ГУЛАГа» как живой символ революции Ельцина.
А спросил у него кто-нибудь, что он думает о России с ее нынешним обвалом и о Ельцине?
Поставить бы здесь, на Лубянке, монумент: Владимир Ильич приказывает Дзержинскому — выкинуть эсера Савинкова в окно!
Дзержинский кидает…
Оп-па!..
Чудовищную жестокость Дзержинского можно объяснить только его ужасной болезнью. И это — еще раз — говорил другой палач: Берия!
Демократы казнили Дзержинского. Символическая, но казнь.
Опять казнь…
Александр Исаевич, тридцать лет (или больше?) изучавший русскую смуту… — да, Александр Исаевич знает, чувствует, что уже завтра утром все, кто здесь, на Лубянке, организовал «народную расправу во имя всеобщего блага», они, все как один, бросятся к Ельцину, к Руцкому, к Хасбулатову за должностями, то есть — кабинетами, квартирами и госдачами.
Через месяц Солженицын прочтет в «Курантах»: двенадцать ближайших сотрудников Руцкого имеют, оказывается, скрытые ото всех судимости, причем — по чисто «бандитским» статьям.
Некий Мирошник, советник Руцкого, имеет четыре судимости, и каждая статья у Мирошкина — одна веселее другой.
Все, кто пришел к Ельцину, получат роскошные квартиры: Тверская, Патриаршие пруды, Мясницкая, Арбат…
А еще лучше — тихая, прелестная Осенняя улица, самая черта города, вокруг лес, покой, тишина…[53]
…Пухнут, пухнут «узлы» «Красного колеса»! Не он, Солженицын, владеет сейчас материалом: материал овладел им.
«Красное колесо» — главная книга его жизни. Задумана еще в Ростове, до войны. Как ответ «Тихому Дону»: те же годы, те же события, только взгляд другой — честный и всеохватный.
Не дает, не дает Шолохов покоя! «Стремя «Тихого Дона»…» — это была глупость, конечно, утверждать, что дописывал «Тихий Дон» тесть Шолохова, станичный атаман Громославский. — А «Судьбу человека» тоже тесть написал? Или «Донскую повесть»? рассказы деда Щукаря?
Он вдруг представил, как смеялся Шолохов, читая «Стремя». А скорее всего, и читать не стал: если не Шолохов написал «Тихий Дон», если на самом деле существуют эти огромные рюкзаки — архив Федора Крюкова, так что же не разобрать бы этот архив сразу, переправив его на Запад? И увидят все: «Шолохов не просто взял чужое, но — испортил: переставил, изрезал, скрыл…»
Да и существует ли она, та заветная тетрадочка? Когда эпопея, одной только тетрадочкой не обойтись, это годы работы, «тысячи тонн» бумажной руды, по тридцать раз приходится черкать-перечеркивать…
В самом деле: если «места отдельные рассыпаны у Крюкова… просто гениальные…», — что ж не показать их, эти гениальные места? А тут вдруг Лев Колодный, журналист-ищейка, нашел все черновики
«Тихого Дона»: в них столько не вошедшего в роман материала (целые главы на самом деле), что можно только диву даваться…
И — все тот же вопрос, самый главный: коль скоро советский режим — преступный, значит все, кто служил Ленину и Сталину верой и правдой (от Курчатова и Ландау до Эйзенштейна, Улановой, Лемешева, Александрова и Орловой…), — все заслуживают разве что вервяного бича. — Но именно в таком трендеработает — сегодня — и радиостанция «Свобода». Очень смягченно — против коммунизма, но всем своим острием — по великим русским традициям, по старой русской культуре и (даже!) по православию…
Солженицын терпеть не может «Свободу» — но он же… он же сам совпадает во многом с ними, — разве нет?!
Да, в 1917-м (да и позже, в 30-е) Советы и Россию можно было еще как-то разделить. Но Великая Отечественная навсегда сплотила нацию. Победа была общей. Она была общей для всех, общим праздником: и для Сталина, и для воров-карманников?.. С тех лет, с войны, они уже неразделимы: страна и ее люди, ее режим. Только из вчерашних политруков Россия получила сейчас самых радикальных демократов. Больше всего Александра Исаевича поразил некто Кох — «правая рука» Чубайса, как он сам отрекомендовал себя в эфире американской радиостанции WMNB, предложив (во время беседы) журналисту Михаилу Бузукашвили называть его «просто Алик»:
— Все кричат сегодня (коммунисты — особенно) об «ограблении народа». Нет, эти заводы никогда народу не принадлежали. Что касается того, что заводы уходят сейчас «по дешевке»… какие, например?