Но Россия снова (опять без всякой надобности) выкачивает из себя собственную силу, изнуряет свой народ войнами, бессмысленными походами по Европе, расколом и прочей глупостью, забывая о главном — о себе, то есть забывая о самой России…
Дмитрий Сергеевич Лихачев, высоко, как и Ахматова, оценивший «Ивана Денисовича», писал ему когда-то, что он не сомневается в живом существовании на земле дьявола, — иначе в мирских делах вообще ничего нельзя понять!
Почти мистика, наверное… — только почему мистика?
Разве вера, церковь, образы, сам дух русских храмов… — мистика? Разве дорога к Нему — мистика?
Или не стоило, все же, писать в «Теленке», что вся возвращенная ему чудесным образом жизнь не его в полном смысле этого слова? Выходит, не стоило писать правду — из опасения, что люди, прежде всего литераторы, сморщат носы?
«А человек ли я?»… — спрашивал (сам себя) старый римский священник. Он столько лет молился, столько лет не выходил из храма, что сам уже путал себя со святыми.
«Человек, — отвечал первосвященник, конечно, — человек! Нельзя же молиться… самому себе!».
А Он, между прочим, творит на своем языке, Он не говорит по-русски, значит, кто-то обязательно должен помочь людям, прежде всего тем, кто все еще далек от церкви, прийти к здравому смыслу .
Если «лестница в небо», к Нему, становится чуть-чуть короче — разве это грех? Несли никто не может объяснить это чудо: «я свободно хожу по болоту, стою на трясине, пересекаю омуты и в воздухе держусь без подпорки…» — разве здесь, в этой правде, есть, проглядывает, как пишет Войнович, «любование собой…»? «Ах, какой я хороший человек?!..»
За восемнадцать лет своей жизни в Вермонте, Александр Исаевич столько раз ездил по этой дороге, что мог бы, наверное, уже выучить ее наизусть.
Однажды, в редкие минуты отдыха, когда Александр Исаевич по уши вдруг погрузился в игру с детьми, сочиненную Степкой, его любимцем, — Аля, так он иногда звал Наташу, изумленная неожиданной идиллией, выбрала минутку и предложила «хоть сейчас», но лучше летом, в июле, поехать всей семьей к морю, может быть — куда-нибудь в круиз, на Аляску или в Норвегию, на фьорды, например, где — красота, где самая вкусная в мире рыба, где в Бергене, как рассказывала ее подруга, можно запросто, на рынке, купить кусочек кита…
Наталье Дмитриевне очень хотелось, чтобы дети увидели мир.
Он ничего не ответил, встал и ушел к себе в кабинет.
Ерунда это все — Александр Исаевич совершенно не хотел новых впечатлений: он жил Петроградом 17-го года, ему удалось, наконец, вкогтиться в эти события, какой еще круиз?
Смерть — она всегда в запасе,
Жизнь — она всегда в обрез…
Да и деньжищи немалые: к старости надо готовиться, к старости, о детях думать, об их учебе, об их будущем житии. Здесь же — одно мотовство!
Левка Копелев удивляется в письме, что Александр Исаевич не поехал в Ленинград на похороны Воронянской, давней своей приятельницы… — она повесилась сразу после обыска, когда чекисты изъяли у нее экземпляр «Архипелага».
Ночь мучений — туда (Александр Исаевич всегда плохо спал в поезде), целый день там, в Ленинграде, на морозе, на ветру, ночь обратно, потеряно будет два дня, если не больше! А два дня, между прочим, это пять-шесть новых страничек, вон как!
Они (все) не понимают, что его жизнь, его решения и его поступки нельзя, просто глупо судить по тем меркам, которые для них, для его коллег, действительно правила!
Два дня кобелю под хвост — непозволительная роскошь. Он что? Молод, что ли?.. — Что за манера такая судить (чистый «совок», да?) по себе обо всех?..
Человек, у которого (по его планам) жизни в обрез, не может, не умеет дружить, потому что друзья требуют времени.
Человек, вечно голодный до творчества, сытых от литературы — не разумеет.
Их много, очень много грозных вопрошателей: Копелев, Войнович, Максимов, Маслов, Эткинд, Лакшин, один из лучших сотрудников «Нового мира», Синявский, Некрасов…
«Повадился кувшин по воду ходить…»
Они ехали с Алей перевести дух — к природе.
Красиво, в Америке, эффектно… Но эта гордая красота ему совершенно не нравилась; Америка ослеплена Америкой, она без ума сама от себя: там, где всегда такой шум, где огни на улицах в метр, — разве здесь, в этих городах и городках, может создаваться уют для человека и покой для души?
У каждой страны есть лицо. Эмблема нынешней России — полуразбитый горшок. Эмблема Америки… (если его спросят, он обязательно подскажет американцам… — две жирные белки, похожие на кошек: лезут к людям, ластятся, обожают, когда их гладят, главное — когда кормят.
Наталья Дмитриевна и Александр Исаевич ехали очень медленно, все, как любит Александр Исаевич, как ему хочется: Наташа всегда, с первых же дней их знакомства, жила его жизнью, — когда рядом такой человек, своя жизнь, она давно это поняла, уже не нужна…
Александр Исаевич молчал. Если он молчит, значит — он работает, просто не пишет в эти минуты, но работает.
Великий художественный покой (Лев Николаевич Толстой), главное (из необходимых) условий для создания эпических вещей.
Он молчал, то есть не молчал, просто — он не говорил, — в шутку Наташа замечала, что Александр Исаевич отравлен идеями, поэтому его тексты все чаще и чаще превращаются в головоломки.
Что это за книга, если ее невозможно читать?
Она чувствовала проблемы с языком, говорила ему об этом, приводила примеры… — Александр Исаевич слушал внимательно, вроде бы соглашался, кивал головой, но все оставлял как есть.
Разве можно писать (она читает «Красное Колесо»): а «тут и умерши матери одна за другой…»
Или — «Раковый корпус» (больше всего Наташе нравился другой вариант названия — «Корпус в конце аллеи»), здесь, в «Раковом», небрежность повсюду:
«…А сегодня там еще мыла пол санитарка Нэлля — крутозадая горластая девка с большими бровями и большими губами. Она давно уже начала, но никак не могла кончить, встревая в каждый разговор…»
Или: «Русанов повернул и пошел выше, глядя вверх. Но и в конце второго марша его не ждало ободрение».
Это что такое?.. Это сказано по-русски?..
Александр Исаевич — не ответил (он никогда с ней не ссорился), текст — не поправил, вышло — так вышло! Плохо, конечно, что с ним давно уже никто не спорит, вообще никто, даже — по «обустройству России»: академик Лихачев пошел, было, на такой разговор (она сама видела эту передачу), но тут же его и оборвал, заявив, что у Александра Исаевича — «диктаторские замашки».
О, сила общего мнения!..
Теленок, бодавшийся столько лет с дубом, так и не сумел его пошатнуть, куда уж там… — дуб здорово подпилил Горбачев. Хотел что-то подправить, видно, убрать сухие ветки, в земельку навоз подкинуть, минералы, чтобы сам дуб жил бы лет сто, не меньше, но в этот момент из дупла высунулся плохо причесанный, заспанный Ельцин, потянулся… — и вдруг повалил этот дуб к чертовой матери.
Александр Исаевич прав, конечно: семьдесят лет огромная страна стояла на утесе тоталитаризма, вдруг Ельцин предлагает с ходу уйти всем в долину: там, мол, в долине, хорошо, там демократия… — что значит уйти? Как? Прыгнуть, что ли? Да так и шею можно свернуть, трупами вся долина покроется, верно?
Машина, старенький «шевроле», катилась осторожно, особенно под горку, — все, как он любит.
— Ты не устал?
— С чего же?.. — откликнулся Александр Исаевич.
— Остановимся?
— Да. Надобно походить…
Александр Исаевич опять вспомнил о Копелеве.
Получив его письмо, он не дочитал его до конца — выкинул.
И пожалел. Копелев вел себя на редкость порядочно: в печать письмо не отдал, писал только для него, для Солженицына. И вдруг — новость из Парижа, с рю Борис Вильде, от верных людей: Розанова похвалилась, что Ефим Эткинд передал в «Синтаксис» второй экземпляр «Обращения». На словах велел не печатать до его письменного разрешения, на днях он запрет снял, текст уже в номере.
«Не постой за волосок — бороды не станет…»
— Скажи, я ведь нынче… таран раскола?.. Так вот вышло, верно?
Александр Исаевич так взглянул на Наташу, что ей стало не по себе.
Постоянно напряженное выражение его лица не изменилось, да оно, честно говоря, никогда и не менялось. Всегда одно и то же выражение лица, в любую минуту, и днем, и ночью — лицо каторжника.
Александр Исаевич сидел как сфинкс, совершенно неподвижно, смотрел в лобовое стекло, на дорогу, какая-то мысль вдруг уколола его, и стало ему так больно, что даже при всей закрытости своего характера он не смог это скрыть.
Больно! Люди, которые умеют переносить боль на ногах, в душе — самые беззащитные.
Может быть, за бородой это не видно? А? Борода как занавес для его души?
Показалась опушка леса. Наташа тут же остановила машину.
Они сидели тихо, молча. Как провинившиеся дети.
— Раскололи мы зэков, — наконец сказал Александр Исаевич. — Сосморкано наземь. Взяли вот… и раскололи!
— Каких еще «зэков»?
Человек, вышедший из лагеря, не умеет говорить много и долго.
Машина приткнулась возле небольшого сугроба. Наташа думала, вот-вот он выйдет из машины, на воздух, тогда бы она вышла вслед за ним, но Александр Исаевич — даже не пошевелился.
— Саша…
— Да.
— Ты сказал… неправду.
Она положила руку ему на коленку, словно хотела его согреть.
— Если бы… — откликнулся он.
Лагерь, лагерь… — или если бы не лагерь, он бы все равно, хотя бы из-за характера, из-за своей внутренней, врожденной подчиненности литературе… устроил бы из собственной жизни ГУЛАГ?
Нобелевские лауреаты могут, конечно, умирать в одиночестве… — только зачем?
Александр Исаевич молчал. Внешне он был совершенно спокоен, но какой же вулкан клокотал там, у него в душе?
Кто-то говорил Наталье Дмитриевне (как проверить?), что люди, прошедшие лагеря, живут намного дольше, чем те, кому повезло, кто остался на свободе. Но каждый пятый либо сходит с ума, либо страдает нервной болезнью.