Русский ад. На пути к преисподней — страница 52 из 60

Она никогда не говорила с ним о ГУЛаге, не трогала эти годы, и только однажды спросила… вот чисто по-женски, из любопытства… что там, в лагере, было для него самое страшное?

Александр Исаевич сказал: однажды среди ночи он проснулся от непривычного шороха; опытные лагерники знали каждый шорох, отличали их друг от друга, но этот — был какой-то особенный, новый.

Александр Исаевич вскочил и увидел картину, еще не описанную в мировой литературе: вши стадом сбегали с холодеющего мертвого тела его соседа. Помер он час-полтора назад, труп остывал, и вши бросали его со скрежетом…

— Мы-то думали, Наташа… — Александр Исаевич говорил очень быстро, слова теснились и налезали друг на друга, он даже жестикулировал, быстро-быстро, — мы даже… были уверены, ты припомни, что «Архипелаг» заложит первый камень в будущий музей величайших издевательств советского человека над советским же человеком, над своими же согражданами. Музей как мемориал, который соединяет всех, кто ненавидит коммунизм, потому что коммунизм возможен только в ГУЛАГе… вот уж действительно — «каждому по потребностям, от каждого по труду»! И только в ГУЛаге может быть всеобщее равенство людей — в смысле бесправия!..

Когда Горбачев объявил великодушно «гласность»… — так вот же она, товарищи, ваша мерзость, целый музей, все собрано и подшито. «Архипелаг» — начинает, а продолжают — все, кто был там, каждый по-своему, кто как, кто крохоткой в тетрадке, кто — документами, кто развернутой строкой, не важно, как написанной, кто, может быть, рисунком. И все это льется и льется, музей все эти капельки соединяет в кулак, и тогда уж — не остановить!

Странно, они — вдвоем, сидят в машине, а Александр Исаевич говорит так, будто для него это бой.

Он всегда говорил так, словно это бой.

Привычка? Раньше он скорее изнехотя оборонялся, почему же сейчас-то бой?..

«Моя единственная мечта — оказаться достойным надежд читающей России», — записал Александр Исаевич когда-то. Неужели он думает (чувствует?), что в той России, которая сейчас строится, насильно, под давлением, но строится, его книги далеко не всем будут нужны (или совсем будут не нужны), потому что в его книгах больше подвига, чем литературы, а время такое (обрывается русская традиция), когда подвиг теряет в цене?..

— …Нет музея ГУЛАГа? Не оформлен?.. — Александр Исаевич говорил взнервленно, быстро. — Так подождите, главный камень, его основа, уже есть, уже заложены. Как появится, кстати… обязательно будет… и музей жертв Гайдара, их ведь, его жертв, уже сейчас — как в 37-м; Россия — страна… которая не умеет считать. Тогда, в 37-м, мало кто, в Москве особенно, замечал трупы, все недосуг было задуматься, людей… пострадавших было как-то не видно, сейчас Россия тоже не замечает, не верится… как не верилось в 37-м… что Холокост переходит в Холокост.

Россия сто лет назад… — Александр Исаевич, кажется, чуть-чуть успокоился, — это… 1/6 часть мира и 1/9 часть населения планеты; Россия сегодня — это уже 1/9 часть мира и 1/36 часть его населения… — разве не катастрофа… я хочу спросить? А мы вдруг… — Александр Исаевич так и не взглянул на Наташу, он все время смотрел — и говорил — в лобовое стекло; да и правильно, наверное, что он на Наташу не смотрел: она всегда была как бы в обороне, когда Александр Исаевич нападал, причем не важно, как он нападал и на кого, тем более если Александр Исаевич нападал на самого себя… — мы расколотили всех на лагеря… а что получили? Взаимную отчужденность зэковских сердец и войну! Ведь сейчас же ясно избрано: опорочить меня как личность, убить имя, если угодно, тут уже не ГБ старается, выдохлись, свои сейчас делают…

В Питере есть актер — Евгений Лебедев. Когда-то Наталья Дмитриевна видела его в «Мещанах»: Лебедев мог бы отлично сыграть Солженицына, они, бывает ведь так, даже внешне похожи.

Александр Исаевич замолчал внезапно, на полном ходу, так же как и начал говорить: уткнулся бородой — себе в душу.

— Поехали, наверное… — попросил он. — Когда… едешь — веселее как-то…

«Шевроле» завелся с третьего раза: совсем уж старенький, продать бы его побыстрее…

Они молчали — Александр Исаевич был какой-то потерянный, не в своем контуре.

«Схватилась мать по пасынку, когда лед прошел…»

Левка, Левка… — пишет грубо, да еще с патетикой: Саня-Саня, правдивость — колеблется, дает трещины и обваливается! И все это, Копелев уверен, только потому, что его старый «друг Саня» вообразил себя «единственным носителем единственной истины».

Ну-ну… — если происходит Обретение, если он, бывший солдат и узник, получает — для чего-то, да? — еще одну жизнь и в его новой жизни, из ее духа, из подвига, рождаются — одна за другой — его книги… словом, если Чудо возможно (и все — на словах — верят в его Бытие), почему же свои, прежде всего свои, коллеги, ведут себя так, словно он, Солженицын, всем им чем-то обязан, словно его книги уже не имеют, уже растеряли, «вложенную цель»…

Значит, так: если бы он, Александр Солженицын, жил бы где-нибудь в тайге, допустим эту мысль, и там, в тайге, написал бы, втайне от всех, «Один день», «Матренин двор», «Раковый корпус», «В круге первом» и, наконец, «Архипелаг»… сразу, вот просто в один день, предъявив их людям, — послушайте, его бы сразу назвали святым! Все, и раньше других… тот круг, кто осваивает сейчас новомодный жанр: «открытые письма» Солженицыну.

Ждали мессию — вот он, явился… живет в укрылище, в тайге, ни с кем не общается, на связь не выходит… но именно потому, что он (хотя и был наособицу), но не чурался, все же, московских разговоров, знакомств, был открыт… пусть не для дружбы, нет, конечно нет, если он даже с Анной Андреевной Ахматовой вел себя вызывающе независимо… только это все (это и другое) происходило не потому, что Александр Исаевич не понимает, что Ахматова была и остается — «спутницей нескольких поколений», не слышит ее синтаксис, «почти шепотный», не чувствует в ней «бездну подтекста»… — нет же! Александр Исаевич любовался людьми очень даже по-своему, очень-очень глубоко… — так вот, был бы он тайной, не вышел бы к людям… да: все увидели бы в нем Мессию.

Говорят, Сталин прозевал начало войны, потому что его сбили с толку противоречивые сообщения советской разведки. Какое уродство — спросил бы у Ахматовой, она бы сказала Сталину все как есть:

Восток еще лежал непознанным пространством

И громыхал вдали, как грозный вражий стан,

А с Запада несло викторианским чванством,

Летели конфетти, и подвывал канкан…

Описывая в «Красном Колесе» Надежду Крупскую, он (и надо-то всего: прочесть!) говорил о женской преданности, о том, как сручно с ней Ленину. Но старый друг Копелев вдруг понял, что «цюрихской» Ленин — это автопортрет самого Александра Исаевича, а Крупская «списана» с Натальи Дмитриевны Солженицыной: «Жить с Надей — наилучший вариант, и он его правильно нашел когда-то… Мало сказать единомышленница. Надя и по третьестепенному поводу не думала, не чувствовала никогда иначе, чем он. Она знала, как весь мир теребит, треплет, разряжает нервы Ильича, и сама не только не раздражала, но смягчала, берегла, принимала на себя. На всякий его излом и вспышку она оказывалась той же по излому, но — встречной формы, но — мягко… Жизнь с ней не требует перетраты нервов…»

Людям — тын да помеха, а нам смех и потеха! Все идет в ход, любая глупость: и забор, у Солженицыных в их Пяти Ручьях — шесть метров с видеокамерами, и погубил он себя точно так же, как погубил себя казачий выскочка Шолохов! Издеваются: Солженицын — раб своей идеологии, читай — глупости, русский народ у Солженицына не народ, а жертва, все грузины у него — палачи, все евреи — мерзавцы и т. д. и т. п.

Многие (все?) иерархи русской церкви, включая, кстати говоря, и «агента Дроздова», навсегда приписаны к КГБ. Такой ценой (необходимо оговориться) они, иерархи, сохранили в России православие.

Жестокая и трусливая потаенность, от которой все беды нашей страны! В ситуации, когда церковь полностью под «гебухой», ему и его книгам тем более указан особый путь. Но как только этот крест лег на его плечи, тут же разлетелись, разгулялись крики, от которых он в конце концов действительно устал: «ветровские» функции, односторонняя дружба, «Ленин в Цюрихе» как автопортрет самого Александра Исаевича, более того — он, Солженицын, уже и не писатель-историк, оказывается, а пропагандист и иллюстратор!..

Ну сколько же можно, а?

Человек человеку враг — главное достижение русской жизни.

— Выйдем?

— Конечно… пора… — Наталья Дмитриевна хотела, видно, добавить что-то еще, но замолчала: все слова уже сказаны.

«И безвозвратно уходило время только в том, что безвозвратно изнурялась моя родина…»

Они опять оказались на какой-то опушке. Асфальтовые дороги через полуголый лес — вот как к этому привыкнуть?

Наташа вышла из машины, едва заметно потянулась, расправила плечи. Выжидающе посмотрела на Александра Исаевича.

— Я сейчас, сейчас…

Пройтись?

Александр Исаевич обернулся; на заднем сидении лежала еще одна тетрадка в линейку, с которой он сейчас не расставался.

«Конспект, — написано на обложке. — Др. сл. История».

Какой почерк, а? Мелкий, как луковые семена. Если почерк — это характер, значит, характер у него — горький, характер настоящего (битого-перебитого) подпольщика.

«Тихий Дон», главный, ведущий вопрос книги: чего стоит человеку революция?

Солженицын, главный (без ответа) вопрос: чего стоит человеку эмиграция?

Вся русская история — здесь, в этой тетрадке:

— культурные народы Римской Империи и Близкого Востока (слово «близкий» Александр Исаевич дважды подчеркнул) считали славян разбойниками и дикарями; такими они и были (VI–VIII вв.),

— жизнь у славян не дружная, племена жест, нападают др. на друга. Грабеж (по занятиям) на пер. месте, за ним — торговля и земледелие,

— предм. вывоза (продажи) у сп.: меха, мед, воск. Но осн. источник дохода — рабы. Славяне продают друг друга, сильные торгуют слабыми; все араб, и европ. рынки «забиты» рабами-славянами, между людьми, славянами, постоянная «гр. война»; слово «раб» (в английском — «slave», у французов — «esclave») от слова «славянин» (подчеркнуто дважды). В Средневековье греческий «дулос», то есть «раб», вытеснен словом «склавос», — так др. греки именуют славян.