Напротив делегатской братии, в почётных креслах на огромной трибуне под бюстом Ленина, сидели члены президиума – прямые, “как выстрел из ружья”, если воспользоваться образом Заболоцкого[67]. <…>
[Докладчики] трубным голосом извергали в зал свои призывы, опирающиеся в основном на “партийность” и “гуманизм”. Кто-то, как пифия, впадал в транс. <…> Архикритик Новиченко провозгласил: “Всему фронту нашей критики и теории литературы необходим более решительный поворот к потребностям современной идеологической битвы между социализмом и империализмом, между силами свободы и прогресса и чёрным станом социального гнёта и человекоунижения”. <…>
Во всём был дух казармы, и не только из-за жёсткого милицейского контроля на входе, но и из-за топорной манеры и содержания многих выступлений. <…> Впечатление, что находишься в казарме на торжественной церемонии по случаю юбилея Вооружённых сил, усилилось в последний день, когда некоторые участники продефилировали, как пожарники, со знаменем Союза писателей, на которое Подгорный прикрепил орден Ленина. <…>
Все казались довольными. В перерыве, выходя из зала, можно было услышать: “Izumitelno, blistatelno vistupal”. <…> Но вот о чём не умолчишь: в другом перерыве все, как медведи на мёд, ринулись к импровизированному книжному прилавку в вестибюле, где мелькнули пятьдесят экземпляров небольшой книжки стихотворений Пастернака, отовсюду уже исчезнувшей. Книжки разошлись мгновенно, словно лакомства с праздничного стола, в то время как унылые ряды собраний сочинений официальных поэтов покоились нетронутыми, как заплесневелая икра.
М.В. “Доктор Живаго” вышел в Италии, в переводе Пьетро Антонио Цветеремича на итальянский, в ноябре 1957 года; а на русском – только в январе 1959. А вы сами его когда прочитали – и на каком языке?
Е.С. Русский текст “Доктора Живаго” привёз сюда Николай Томашевский. Причём я тогда вообще ещё не знал Пастернака как поэта! И мы передавали текст из рук в руки. Мне звонили и спрашивали: “Ты уже закончил ту самую книгу по медицине?” – и я отвечал: “Нет, ещё читаю”.
Я как раз тогда должен был проходить очередной медосмотр в военкомате (мы же все были военнообязанными – военными переводчиками; для нас даже сборы организовывали – правда, я никогда на них не ездил), и невропатолог на этом медосмотре, узнав, что я переводчик-итальянист, закрыл дверь и спросил: “Вы же читали «Доктора Живаго»? Скажите, что в нём такого опасного?” – “Ничего!”
– Расскажите о “деле Пастернака” и о его похоронах?
“Дело Пастернака” – это позорная страница нашей истории.
Я помню, что отправился на его похороны один. В Переделкино я никогда раньше не бывал, знал только, что надо ехать с Киевского вокзала. Но когда приехал на вокзал, понял, что не знаю, в какой поезд садиться, – пока не увидел несколько людей с цветами, которые тоже ехали отдать последнюю честь Пастернаку. Я присоединился к ним, и мы вместе доехали до Переделкино. Сошли с поезда – и столкнулись с группой людей, которые несли гроб Пастернака.
– Вы кого-то из них знали?
Нет, никого. Разве что одного сотрудника КГБ, моего бывшего однокашника, – он там всех снимал. Я знал, где он работает, и понимал, что снимает он – не себе на память.
Было очень много народу…
И это была моя первая встреча с Пастернаком: с его поэзией я познакомился уже позже. А с поэзией Мандельштама – ещё позже.
М.В. А у вас во время тех – ещё советских – поездок в Италию было какое-то свободное время? Вы могли прогуляться по улицам, например, или пробежаться по магазинам?
Е.С. Да, мог. И это, кстати, мне однажды помешало, ещё когда я ездил со спортсменами. Потому что сказали, что “он как-то куда-то удаляется, сам от коллектива отбивается, неизвестно чем занимается, с кем общается…”. И на какое-то время после этого меня со спортсменами в командировки перестали приглашать. А я-то должен был даже ехать на Олимпиаду в Риме в 1960 году, при начальстве нашем спортивном! Но мне сказали: “Дорогой мой, увы: на тебя стукнули”.
М.В. Вы сказали, что если и были под колпаком у спецслужб – то не из-за того, что к вам в дом приходили иностранцы, а из-за того, что вы общались с диссидентами; в том числе – в домах творчества. Но это – как? Если они диссиденты – то что они делали в домах творчества советских писателей?
Е.С. То же самое, что и я: сидели, работали… Они же были не только диссидентами, но и писателями. (Улыбается.)
Сам я диссидентом не был, но я активно с ними общался. С Балтером, и с его друзьями-художниками, к которым он меня водил. С питерским писателем Довлатовым – до того, как он эмигрировал в Америку…
Но с Довлатовым я общался не в Доме творчества, а уже в Москве. Он же никогда не был членом Союза писателей… Но при этом в Доме творчества однажды всё-таки оказался, потому что он вместе с Балтером какой-то сценарий там писал для киевской студии. Они писали вместе, потому что Балтер в это время был нерукопожатным для всяких организаций – и Довлатов как бы прикрывал его тем, что они пишут вместе, хотя писал на самом деле – Балтер… Довлатов и сам тоже был не то чтобы сильно благонадёжен, но, скажем так, он не был “замаран” так, как Балтер.
А познакомился я c ним – в Пушкинских горах, где он, как известно по прекрасной повести “Заповедник”, какое-то время работал. Правда, это я уже только потом узнал: про то, что познакомился – именно с ним. Довлатов же тогда совсем молодой был… А меня иногда приглашали туда выступить – собирали аудиторию, и я им что-то рассказывал про Италию. Организовывал всё это директор Пушкинского заповедника, Семён Степанович Гейченко, с которым я был в добрых отношениях. Я часто ездил туда, и, когда Довлатов там появился и стал работать, меня с ним познакомили так: мол, это наш новый работник. Не писатель, ничего такого, – просто “наш новый работник”. И только потом, уже после нашего настоящего знакомства, я понял, что это тот самый человек, которого я видел в Михайловском.
Кстати, у Довлатова – замечательная переводчица на итальянский! Лаура Сальмон из университета Генуи. Все книги его она перевела и издала. Правда, она его уже посмертно переводила, увы… Но надо отметить, что это просто прекрасные переводы.
И ещё она занималась теорией перевода, даже написала монографию на эту тему. Я не раз ездил преподавать к ней в университет, и она попросила меня написать предисловие к этой её книге о теории перевода. Я там написал, что не буду говорить о теоретической части, о теории перевода, – но при этом должен отметить, что она замечательный переводчик-практик.
В Италии русисты очень ценят ее переводы. Она же ещё потом и стихи стала переводить. В числе прочего, она переводила Бориса Рыжего. И даже книжка вышла у неё. Здесь, в Москве, она устроила в Институте культуры презентацию этой книги, с присутствием вдовы Бориса. Не могу сказать, чтобы мне очень эти её переводы понравились, – но они точно были лучше того перевода стихов Рыжего на итальянский, который был раньше.
Трудности перевода
Е.С. Выходила такая книжка в “Einaudi” – “Современная русская поэзия”[69]. Среди прочих там был представлен и Борис Рыжий.
Там вообще все переводы были ужасные, но одно стихотворение Рыжего – это пример, который я всегда приводил в институте, уже когда преподавал… В оригинале оно начиналось так:
Эмалированное судно,
окошко, тумбочка, кровать, —
жить тяжело и неуютно,
зато уютно умирать.
Лежу и думаю: едва ли
вот этой белой простынёй
того вчера не укрывали,
кто нынче вышел в мир иной.
И что же мы видим в переводе? “Una nave smaltata, obló…” и т. д. То есть вместо больничного подкладного судна переводчица пишет – “эмалированный корабль”, и вместо окошка она пишет – “иллюминатор”.
Я вообще-то никогда не бросал камень в коллег своих – ни в итальянских, ни в русских. Но тут я не выдержал, потому что переводы были сплошь плохие, не только этой переводчицы. Всех! И я написал для “Вопросов литературы” разгромную рецензию[70], которую потом перепечатали в одном итальянском университетском русистском журнале. …А эта самая дама, которая вставила этот “корабль”, спустя уже много, много лет мне вдруг прислала письмо: мол, вот она сейчас готовит книгу Бориса Рыжего, и она помнит, что у меня были какие-то небольшие замечания, и не могу ли я посмотреть все её переводы? Ну, я мысленно послал её на три буквы, и даже не ответил ей, естественно.
М.В. Я вас слушаю – и понимаю, как я могу определить советскую школу перевода. Я могу определить её – от противного. Только что вы сказали, что не бросаете камни в коллег. Но вот не в качестве бросания камнями, а в качестве чёткого примера разделения давайте вспомним ещё раз уже упомянутого Михаила Леоновича Гаспарова и его переводы – и Ариосто, и французских символистов… Они ведь построены на совершенно иных принципах, чем исповедует советская школа перевода.
И, с другой стороны, есть Александр Илюшин, тоже вам, разумеется, известный, который предложил силлабический перевод “Божественной комедии”:
“Ад”, песнь двадцать пятая
Закончив речь, вор явил свою дикость —
Кверху воздел две огромные фиги
И крикнул: “Ну-ка, Боже, накось, выкусь!”.
Мне милы стали змеи в эти миги.
Одна из коих, обвив ему шею,
Как бы велела: “Заткнись!” – прощелыге;
Руки достались уж другому змею,