Русский Амстердам (сборник) — страница 32 из 43

Родители отца и вовсе «свалили из этой страны» и долго тогда пилили самого отца, что надо все бросать и спасать детей, пока не поздно, но отец не согласился. Зато прошлым летом то и дело звонили в эту их Кирьят-Шмону: к ним попала ракета или не к ним, и если к ним, то не их ли убила. А в бомбоубежище связь плохая, так что оставалось только молиться и надеяться, или беспрестанно дергаться, как отец. Вот и хорошо, что не уехали. Нет, конечно, здорово у них там, на Святой Земле, Катя ездила два раза, и все святыни обошла в Иерусалиме и Галилее, и как ни кудахтали бабка с дедом про «нашу еврейскую девочку», ни разу не кольнуло там остаться. Чужая страна, чужой народ.

Так что выходило – кроме Глафиры, не было у нее другой бабки. А что, интересно, делала в те годы сама Глафира? Куда она подалась после партизанской своей юности в смоленских лесах? Партизаны ведь по ведомству НКВД числились. И страшно было спросить напрямую: где вы работали? Не в лагерях ли надзирательницей какой-нибудь? Да, впрочем, если и нет, если не она сажала, допрашивала (этого она бы и по возрасту не успела), то все одно – она благодарила товарища Сталина, и это от ее имени, под ее благодарности сажали, пытали, расстреливали. Ладно, тогда она сама не понимала, но теперь-то? Теперь же можно сбросить шоры с глаз? Задуматься?

А как бы поступила покойная бабушка, думала Катя. Как вообще они пережили те годы? Наверное, как магаданские морозы: бабушка рассказывала, как платками укутывали нос, как газеты засовывали в безразмерные валенки. Приспособились и к этому климату, и к сталинщине. Выжили. И только бы, наверное, подивились чудачке, которая хвалит магаданский климат или Сталина благодарит.

Оно так и тянулось, три раза в неделю: взять в церкви судки с обедом, обойти троих подопечных по соседству. Один был задумчивый бородатый парень без обеих ног, вся маленькая квартира у него была завешана карандашными эскизами; другая – тихая интеллигентная старушка в квартире, заставленной мебелью времен ее юности, с книгами и фотографиями давно ушедшей семьи. Они готовы были поить ее чаем, благодарить, они, извиняясь, просили купить какую-то мелочь и всё норовили всунуть бумажку «без сдачи»: ничего-ничего, у меня хорошая пенсия, а у меня картину недавно купили. Парень нарисовал ее портрет и отказался брать деньги, старушка предлагала книги из своей библиотеки, только Катя едва успевала читать по специальности, ну, и духовную литературу немного. В общем, не до всемирных пожелтевших шедевров.

И только Железная Глафира принимала ее помощь как должное, на пороге давала задание: «В той раз стирального порошку купи да яблок полкило». А потом придирчиво осматривала каждое яблочко, и что только надеялась разглядеть: «Червивые, небось?» – и не верила, что теперь червивых не бывает, брызгают их какой-то химией. А уж о деньгах и говорить нечего! Катя называла ей треть, четверть цены, и Глафира, давно не выходившая в магазины, только охала: «Ты где ж такую напасть нашла-то, Катерина? В спермактере этом, что ли? Так моёй пенсии на его не напасёсся, ты б на рынок съездила, чо ль, или в молочном на углу!»

И бесполезно было говорить, что молочный давно превратился в меховой салон, а до ближайшего рынка отсюда час езды в одну сторону. И что в супермаркетах цены теперь едва ли выше, чем в бывших этих молочных-булочных, давно превратившихся в продуктовые бутики, словно на Елисейских Полях. И что вообще проживание пенсионеров в пределах Садового кольца теперешней экономической ситуацией не предусмотрено.

Терпела, глотала, отдавала собственные деньги (а много ли их у аспирантки?), да не то было обидно даже, а вот это подозрение, что шикует она на старухины деньги, не бережет их. Так и во всем.

Сначала Катя пыталась как-то поговорить с Глафирой, спрашивала ее о молодости, о войне – та отвечала вяло, односложно, по заученному. Один раз только, когда на масленицу напекла их приходская группа милосердия всем по паре блинчиков, разговорилась Глафира, какие блины мамка в детстве пекла, да как они в девках на вечорки ходили, да какая речка у них хорошая была и леса грибные. Тут только пробило ее на живое, человеческое, и Катя было уж порадовалась, стала расспрашивать, но Глафира от разговора с непривычки быстро устала, свернула на продукты да на свое, родное: «Сметана была – ложка стояла. Не продают больше, без Сталина-от…» И Катя осеклась. Не хотела больше даже заикаться об этом.

Она уж и старшей по группе милосердия жаловалась, Галине, миловидной женщине за сорок, пережившей, видно, многое. «Да уж, Катюш, – улыбнулась она, – так ведь это самое трудное, самое главное.

Легко помогать, когда тебе за любой чих спасибо говорят. А ты попробуй вот так, с неблагодарными, злыми – ну совсем как Христос с нами. Вот это уже по-настоящему. Ты ее полюбить, конечно, сразу не сможешь, но ты просто потерпи. Ты представь себе, она же воевала, партизанила, хоть и недолго – значит, и за нас с тобой жизнью рисковала. Ну что нам теперь, трудно потерпеть? Она вообще уже в маразме, не видно разве: молодость свою помнит, а какой год на дворе да кто у нас сейчас страной правит, и понятия не имеет». Права была Галина, ой как права. А все равно терпеть было трудно. Нет, стиснув зубы, конечно, можно. Но ведь не хотелось так. С открытой душой надо, искренне, – уверена была Катя. Она и с батюшкой говорила, и с подругами, и все уверяли ее, что не в чувствах дело, над ними мы не властны. Но помогает она старухе, делает за нее все – вот это главное. А там ответ каждый за себя держать будет, не за соседа и не за Сталина.

Катя часто представляла себе, как это будет. Представляла – и боялась. Что не будет ее долго, на каникулы, например, уедет, и не найдут замены. А потом вернется и вечно будет себя корить, что это из-за нее, раз не пришла. И еще думала – где, как, когда найдет ее. И что будет потом делать. И какой будет запах, и как трудно будет поднимать это грузное тело, которое и сама баба Глаша уже передвигала с трудом. Еще ведь и обмывать… И главное, не примирившись, не сказав того, что могла бы. Гнала Катя от себя эти мысли: как можно, все-таки человек! – но избавиться от них не могла.

А вышло все просто и скоро. Открыла своим ключом дверь, предварительно позвонив, как всегда, чтобы дать о себе знать, и не услышала обычного: «Катерина, ты, чё ль?» Как будто кто другой станет к ней ходить.

Неотозвавшаяся баба Глаша лежала в кровати, спокойная, легкая, будто даже просветлела. И видно было – без пульса, без дыхания, – да, этой вот ночью, не просыпаясь. Каждому бы так легко в отмеренный срок. Словно готовилась, чтобы поменьше хлопот ей, Кате… Она закрыла бабе Глаше глаза, подержала руку на мраморном ее лбу, присела на краешек кровати.

– Баба Глаша, баба Глаша…

Не успела или просто не смогла ничего ей объяснить, убедить, показать. Без покаяния, без примирения с Богом. Как же так! Вроде и не было ее, Катиной, вины; вроде делала она, что могла, а все-таки саднило внутри: не успела, не смогла. Но теперь уж не ей решать. Теперь…

Автоматически – столько раз ведь проговорено было! – встала, подошла к шкафу, где под рваными наволочками лежали «похоронные» и адрес Митьки, сына, что живет на Дальнем Востоке, и еще вопрос, прилетит ли на похороны. Была там пачка купюр, тысяч на десять, и несколько стодолларовых бумажек, да еще сберкнижка с завещанием – на Катино имя. Надо же, еще у кого-то не карточки, а сберкнижки, как у бабушки была для пенсии.

– Да ведь не надо мне, – растерянно сказала Катя, глядя на мертвое и спокойное тело, которому тоже уже ничего не было нужно, – это мы крест на могилу поставим…

Придвинула стул к изголовью кровати, присела, растерянная: что теперь, как? Кого вызывать, куда звонить? Надо будет маму по мобильному спросить, вот прямо сейчас… Но не звонила, отодвигая эту последнюю суету, сидела и сидела в пустой и чужой уже комнате, где не о чем было спорить и некому. Просто сидела в тишине.

А вот отпевать ее будут обязательно в их храме, ведь она же крещеная: русская, значит, крещеная. Тогда всех крестили. А что говорила она про Сталина… Ну так это чтобы ее позлить, Катерину. Это ладно.

Слава Богу за все – уже переводила она бабу Глашу на язык Златоуста.

Москва, февраль 2007

Путешествие Бенджамина Франклина в город Кызыл

Бенджамин Франклин смотрел на него пристально, ласково и чуть иронично, словно хотел сказать: ну и куда ты меня тащишь, чудак? Зачем я тебе там? Его длинные кудри мягко спадали на плечи, а лоб светился лысиной, так что Игорь даже невольно погладил собственную голую кожу на темени, выступившую так рано и так некстати. Странная у Франклина прическа, подумал он. Кудри только подчеркивают плешь, вот подстричься бы ему покороче, как я. Ведь он еще совсем даже ничего, лицо немного полноватое, но энергичное, и глаза такие выразительные. Неудивительно, что он всем так нравится, в отличие от…

Франклин, разумеется, молчал, потому что все уже было сказано, и написано, и давно выучено наизусть: «The United States of America. One Hundred Dollars». Больше ничего он сказать не хотел, да от него и не ждали. Впрочем, еще был номер, но кто же смотрит на эти номера? Разве только менты, когда изъятые купюры переписывают. Глаза скользнули по номеру, и Игорь даже присвистнул: вот это да! Ну ты даешь, Бенджи! Ее инициалы и дата рождения: число, месяц, год. И еще две какие-то цифры, может быть, час? Часа он уж точно не знал. Сюрприз ты мне преподнес, господин президент. И даже дату выставил в нашем формате: сначала число, а потом месяц. Умница!

Куда бы мне тебя пристроить, такого шустрого? Карманы там наверняка хорошо обшаривают. О, есть идея! Игорь взял с письменного стола клеящий карандаш, легонько коснулся самого уголка купюры и вложил ее в книгу, ближе к концу, а потом плотно ее сжал. Вот так, сам не отклеится, а когда нужно будет – выну. Почитай пока Мураками, господин президент. С ним тебя уж точно не украдут.

Это, наверное, была какая-то паранойя, но с тех пор, как на выходе из ночного клуба Игорь «не осилил» и уснул на троллейбусной остановке, а проснулся уже без бумажника, мобильника и даже часов, ни в одну поездку без денежного НЗ в надежном месте он не отправлялся. Ограбить и обворовать всегда могут, страна у нас такая. Впрочем, мысленно подмигнул он Франклину, и у вас такой же Дикий Запад был.