ая женщина проживает здесь то же самое, хотя и менее утрировано: страна-то на всех одна.
Материнство
— Ты присутствовал при родах?!
— Да. В общем, так получилось.
Я почти что оправдываюсь. Чувствую недоверие. В Москве почему-то надо давать объяснения по каждому поводу своей жизни. Тем более присутствие при родах! Иначе подумают, что мы из родов сделали хеппининг, фотосессию. А это, естественно, не хорошо, не красиво. Но на самом деле это было случайно. Не запланировано. Доктор заранее спросил меня:
— Вы будете присутствовать?
Мы с Женькой переглянулись.
— Не знаю. Я не уверен.
Где-то рядом, да, но за дверью.
Это было в Париже. В кабинете доктора Марка Лялё. Он сменил тему:
— Как хотите назвать?
— Не скажем.
Девятый месяц беременности. Мы жили в гостинице возле Елисейских Полей. Начало июля. Поздно вечером собрались посмотреть фильм на DVD. Женька выходит из ванной комнаты:
— У меня другое предложение.
— Какое?
— Поехали в клинику.
Взяли такси и поехали. «Никакой паники!» — молча сказали друг другу. Только таксист слегка нервничал. Ехать недалеко. Все случилось на следующий вечер. Сижу в баре. Жду французского писателя, чтобы вместе поужинать. Мне звонят из клиники Мюэт. Прямо в бар. Скорее. Сейчас начнутся роды. Я схватил в номере пакет с детскими вещичками. Приехал. Куда идти? «В родильный зал». Мне выдали что-то похожее на тонкий синий фартук и синие бахилы. Вошел. Смотрю: Женька (за день неравномерные схватки, неопределенность ее достали) ходит по залу, пританцовывает.
— Ты чего?
— Сильные схватки. Немножко больно. — По ее дыханию чувствуется, что больно!
Акушерка Мишель спокойно готовит «перидюральную» анестезию. Да какая она акушерка! Живая, смешливая, сообразительная, будто актриса из хорошего французского фильма. Разговорились. Пришел Марк Лялё. Из того же фильма.
— Ну что? Будем рожать?
Включили, как на съемках, яркий свет. Уходить было уже неловко. Вроде бы все только собрались, а я ухожу. Мне предложили стул. Сбоку. Еще немного пошутили, а потом они втроем взялись за дело. Рожать по-французски — это и есть «работать».
— Русские девушки — крепкие. Они хорошо рожают, — улыбнулся доктор Лялё. Он сплел пальцы в прозрачных перчатках, сосредоточился.
Женька не подвела. Она легко, безболезненно рожала. Как будто не в первый раз. Даже очки не сняла с носа. Через двадцать минут высунулась головка нашей дочки.
— Смотрите, — позвал меня доктор. — Она — вылитый отец.
— Да. — Я встал, улыбнулся и только тогда почувствовал, что мускулы лица напряжены, что ужасно волнуюсь. Материнство — девальвация сексуальности, муки терпения: не справится!
— Как ее зовут? — Первый вопрос Мишель, как только она взяла Майю на руки.
— Красивое имя, — кивнули французы.
— Какие у нее длинные пальцы! — с гордостью сказал я.
Майя уже лежала у Женьки на груди. Я услышал, как она чихнула.
— Будь здорова! — пожелала ей Женька.
— Худая и длинная, — не унимался я. — Спортивная девчонка!
Французы расхохотались. Майя цепко ухватилась пальцами за кольцо ножниц, которыми перерезали пуповину, и не выпускала его.
Через час мы с доктором и французским писателем пили шампанское в баре моей гостиницы. Доктор оказался любителем этого писателя. Они быстро нашли общий язык. А я, выпив шампанского, все-таки, даже счастливый, немного подумал о Льве Толстом. Я вспомнил, как он в конце романа обидел Наташу Ростову, иронизируя над подробностями ее материнства. Зачем? Почему мы никогда не встали на ее защиту, а записали «мещанкой»? Что получается: ребенок написал, накакал, как полагается, мать этому рада, а за эту радость отвечай на брезгливом суде русского гения? Физиология ему не понравилась! Может быть, отсюда все наши беды? Ведь эта толстовская оторопь при виде младенческих зеленых какашек и есть остановка жизни, разрыв ее цикла. И еще я подумал: почему Пушкин не упомянул, были ли у Татьяны Лариной дети с генералом? Почему «наше все» не написал стихов на рождение своих детей? Почему не воспел Наталью Николаевну как мать? Постеснялся? А Натали обиделась и потянулась к французу… У нас с каких таких пор роды считаются стыдобой? Дети, видите ли, рождаются из неприличного места! (А французы, представьте себе, даже не велят брить роженицам лобок — рожай волосатой!) И еще. В большинстве наших волшебных сказок все кончается тем, что «они стали жить-поживать и добра наживать». Про детей при этом тоже не сообщается. А в советские времена материнство было нацелено на то, чтобы рожать солдат и других строителей коммунизма. Мы сделали все для того, чтобы превратить материнство в дурное пафосное состояние… Вот и возникла идея родить Майю там, где младенцам улыбаются в родильных домах и на улицах просто так.
Через три дня после родов Женька вышла из клиники Мюэт. Нянечки разного цвета кожи, белые, желтые, черные, как на плакате о дружбе народов, проводили ее опять-таки своими молодыми добрыми улыбками. Майю ждала зеленая спортивная коляска, сделанная в Норвегии. Мы положили ее в коляску, зашли в магазин «Natalys» купить ей розовую трикотажную шапочку и пошли, поехали втроем ужинать в маленький ресторан на площади Терн.
Отцовство
Хуй проснулся раньше будильника. Крики младенца рассеяли эротические видения. Казалось, навсегда. Оказалось, надолго. Как всякому мужчине, мне идет плоский живот и поднятый хуй.
Часть третьяТонкие побеги из апокалипсиса
Первые впечатления о Земле
Старая мудрость Европы считает, что наша душа по природе своей — христианка. Я бы сказал, что она — путешественница. В каждом путешествии есть отблеск реинкарнации. Мы путешествуем потому, что мы живы.
С детства я впился зубами в экзотику. Все началось с ананаса. Праздники отождествились в моей душе с ананасом. На семейном столе ананас — значит праздник. Без ананаса — будни. Неземные кратеры кожуры, пальмовидный хвост, сок, покусывающий уголки рта, нежные пахучие внутренности возбуждали меня. Где и как растут ананасы? Меня влекло в ананасные страны. Ананас — ты мой первый дорожный знак! Много лет спустя, собрав в кулак деньги, заработанные чтением лекций в американских университетах, я рванул на острова ананасовой мечты, на Гавайи. Посреди Тихого океана, на плоскогорных плантациях, из невиданного краснозёма буднично рос частокол любимейших плодов. Среди них скорее я выглядел невидалью.
Мы — лягушки-путешественницы. Нам тесно родное болото. Первый крик новорожденного — не что иное, как сигнал отправления. Какое туристическое агентство придумало за нас маршрут, взяло на себя хлопоты по нашему проживанию, изобрело препятствия и способы их преодоления? Или все отдано, как в плохой фирме, на откуп случаю, и мы выброшены в мир, предоставленные самим себе? На такие вопросы есть только грубые наметки ответов. Тайна жизненного пути не обещает свободы передвижения. Порой мы едем по своей воле, чаще нас везут по жизни, не спросив нашего согласия.
В детстве, ложась спать, я любил перевоплощаться в других людей. Это было похоже на ночлег в незнакомой гостинице. Я на цыпочках проникал в чужие тела и жил там примерочной жизнью, глазея чужими глазами и шевеля наемными мозгами. Мне нравилось заселяться в нашу домработницу, в родительских знакомых, в соседей по лестнице, в советских вождей, смутно отражавшихся в черно-белом аквариуме несовершенного телевизора, наконец, в постового на нашей улице Горького. Живя в домработнице, как в шумном двухзвездочном отеле с фамильярными нравами, я восхищался ее походкой, округлостями тела, которое она подолгу полоскала в нашей ванне. В милиционере я уважал его высокую сопричастность светофорам. Хрущев мне казался просто веселым жуликом. Я нехотя возвращался в себя, засыпая. Мне чудилось, что чужие жизни интереснее и богаче моей. Первые детские экстазы подсказали мне то, что Камю называл параллельными жизнями актеров и Дон Жуанов. Даже теперь, в разных странах, я мысленно провожу подобный эксперимент: сицилийский продавец рыбы, непальская крестьянка с корзиной гималайского хвороста за спиной или гид-африканец, показывающий мне в Мали живую культуру Догон, легко становятся жертвами моего любопытства. Раздразнив в детстве воображение, я должен постоянно его подкармливать. Иначе оно сожрет меня самого.
Книги тоже шли в печку воображения. С раннего детства я требовал, чтобы мне их читали. Чем больше фантастики — тем лучше. Я не делал различия между русскими сказками и Тимуром с его командой. Меня одинаково волновали сказочная возможность прокатиться на мотоцикле и судьба брата Иванушки, превратившегося в козленочка, — книги я воспринимал как путешествия. В голове застревали экзотические названия. «Вы не в Чикаго, моя дорогая!» — говорил мистер Твистер, и меня волновало не его столкновение с прекрасной советской действительностью, а его чикагское местожительство. У детей близких мне поколений, благодаря Чуковскому, Лимпомпо — почти библейское понятие. В Чикаго я позже приехал как на родину мистера Твистера. Будучи в Южной Африке, я сделал все, чтобы из Кейптауна съездить на Лимпомпо (редкий пример моего полного разочарования).
Турист — это тот, у кого кружится в голове. Он убог и высокопарен в своем желании приобщиться к магии имени. Не быть в Париже — показатель социальной ущербности. Но побывать там — значит вынести свои приговоры:
— Ничего особенного!
— Я не ожидал, что здесь так хорошо!
Все зависит от свойств души. Восторженная душа придет в экстаз от уличного писсуара.
Еще не открыв Жюля Верна, я созрел как внутренний путешественник, каким и был всю жизнь сам Жюль Верн. Но затем я тронулся в путь, а он так и остался дома. Из внутреннего мира, как из носа, можно извлечь все, что угодно. Но столкновение с внешними мирами не менее важно. Можно представить себе море, не будучи ни разу на море, но реальное переживание первой встречи с морем рождает такую бесконечную вереницу ассоциаций, которая превратит вас не только в хорошего пловца, но и в прекрасного любовника. Я знаю людей, которые, живя рядом с морем, не видят в нем ничего, кроме «большой лужи», но тупость восприятия наказу