На какой день задул свежий ветер, Кусима не помнил — давно сбился в счете дней. У рыбаков оставался лишь один шанс из ста или, вернее, тысячи: править на юг, только на юг, вырваться из плена проклятого течения, затем взять курс на запад и, уповая на дары океана, собирая дождевую воду, может быть, достичь островов Рюкю раньше, чем голод и жажда сделают свое дело. Ничего другого все равно не оставалось.
Но ветер нагнал волну, начался шторм, не такой уж и сильный, однако ставший роковым для изможденных, с трудом передвигающихся людей. После многочасовой болтанки треснула и фальшивая мачта. Свалившись за борт, она била в корпус, как таран, пока Кусима не перерубил ванты.
Течь в трюме удалось остановить, но что толку? Последняя беда подкосила волю. Если бы даже на джонке имелся еще один запасной рей с запасным парусом, не говоря уже о мачте, это уже не помогло бы. У людей просто не осталось ни физических сил, ни воли к сопротивлению Судьбе.
— Бедняга! — сочувственно качали головами матросы, до которых горестная история японца дошла в искаженном переводом и несколькими пересказами виде. — Жуть, братцы! Прямо мурашки по коже. Капитан-то ихний — слыхали? Распорол себе живот вот такенным ножиком, хвать свою печень да и давай ее себе в рот пихать сырую. Вот до чего людей голод доводит.
— Тьфу, пакость!..
— Японцы, они, говорят, отчаянные, да. Такой уж народ.
— Нехристи, одно слово.
— Ну ты, крещеный… Забыл, как на Груманте из-за тухлой похлебки со Степаном Кривым подрался? Я-то помню. Ты-то вот здесь, языком мелешь, еще теплые страны повидаешь, а Степка-то так в шахте и сгинул…
— Сам ты языком мелешь! Кто ты есть, чтобы меня учить? По какому закону? Мой грех, я отмолю. А еще раз в разговор встрянешь — я еще один грех на душу возьму, за ради тебя специально…
— Цыц, ты! Ну что прицепился? Дай человеку дорассказать. Кому неинтересно, тот не слушай. Как же это получается, что он не помер сразу, а?
— А и помер. Брык и пятки врозь. А изо рта печенка торчит.
Несколько дней все разговоры на «Святой Екатерине» вертелись исключительно вокруг спасенного японца и обычаев его страны. Капитана Кривцова это устраивало в высшей степени, а Лопухина и подавно.
— Если не произойдет ничего непредвиденного, то неприятности с командой теперь возникнут в Гонолулу, не раньше, — сказал он Кривцову.
— Я рад, что мы оба понимаем: неприятности еще будут, — отвечал Кривцов. — Разве это команда?
— Другой у нас нет. Главное быть готовым. На Сандвичевых островах я намерен решить этот вопрос раз и навсегда. Да! — спохватывался вдруг Лопухин. — Это течение… Куро-Сиво, верно? Мы в нем? Оно замедляет наш ход?
— Не беспокойтесь, мы южнее. Здесь и ветра более приемлемые для нас… Разве вы не заметили, что становится теплее? Фактически мы уже в субтропиках.
Нотку снисходительности в его голосе, столь естественную в разговоре моряка с сухопутным, Лопухин предпочитал не замечать. Вникать чересчур глубоко в вопросы судовождения граф не собирался, у него и так хватало забот.
Во-первых, изучение японского языка и обычаев страны — раз уж на борту оказался японец. Глупо было бы не воспользоваться случаем. Началось все с жалкого часа в день — больше измотанный Кусима поначалу не выдерживал — и дошло до трех-четырех часов ежедневно к большому неудовольствию Еропки, жалующегося, что японский язык еще хуже «Одиссеи» проклятого грека. Потакать безделью слуги Лопухин, однако, не намеревался.
В разряд «во-вторых» попал Нил. С юнгой граф занимался не менее часа в день, внедряя в его голову правописание, математику и историю. Географией и основами навигации с Нилом занимался Кривцов. Если учесть, что никто не освобождал выздоровевшего юнгу от двух ежедневных вахт, жизнь мальчишки никак нельзя было назвать праздной.
В-третьих, не менее часа в день граф и его слуга занимались французской гимнастикой. По мере того как баркентина спускалась в южные широты и забортная вода для обливания торса становилась теплее, мнение иных матросов о барине как об изувере-кровопийце понемногу менялось.
Наконец, в-четвертых и в-главных, по-прежнему много времени граф проводил наедине сам с собой, запершись у себя в каюте. Оттуда сквозь иллюминатор вился дымок табачного пиратского зелья и временами доносился надрывный кашель. «Думает!» — сообщали друг другу матросы, поднимая вверх палец, кто с уважением, кто с издевкой. Один раз в коридоре возле каюты была обнаружена матая бумажка, исписанная, а больше изрисованная рукой графа — какие-то непонятные буквы, стрелки, квадратики и кружочки. Барская заумь, словом.
В такие часы Еропка блаженствовал и если не шел поболтать с подвахтенными, то спал или ковырял в носу. Беззаветному лодырю, каким может быть только русский слуга, и в голову не придет зубрить в свободное время японские слова, выполняя приказ барина, и пусть тот хоть лопнет от злости! Из-под палки и под присмотром — ну так и быть. Хотя баловство. Самостоятельно — ищи дурака!
Часы безделья кончались внезапно и всегда одинаково.
— «Вареный рис», — требовал японского перевода барин.
— Это сарачинская каша, что ли? — брезгливо кривился Еропка. — Гохан. Простое слово, от нашего «охать».
— «Палочки для еды».
— Супун.
— Врешь, это ложка.
— Ну и правильно, — строптивничал Еропка. — Ложкой суп едят, а чем едят — это супун. Тоже, палочки какие-то выдумали!
— В третий раз тебе говорю: японцы едят рис палочками.
— Ну так ложкой же удобнее!
— Японцы так не думают.
— Но мы-то с вами не японцы, барин!
— Хаси. Чтоб завтра знал. Не выучишь это слово — заставлю учиться есть палочками. Кусима научит.
Еропка тяжко вздыхал, постанывал, пытался выдваить слезу — все напрасно. Барин на уступки не шел. Барин был кремень. При таком барине слуге оставалось лишь страдать.
Но был бы он иным — разве стоило бы служить такому? Тьфу! Известно, отчего чаще всего страдает русский человек.
Оттого, что сам этого хочет.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
Министерство двора в громоздкой бюрократической машине Российской империи — не самая заметная и, признаем это с риском быть обвиненными в отсутствии верноподданических чувств, не самая важная деталь, стоящая вдобавок особняком. Тем не менее от него непосредственно зависит благополучие многих тысяч людей, а опосредованно — десятков тысяч.
У министра двора множество забот, главная из которых отнюдь не организация торжественных приемов, дворцовых увеселений и заграничных поездок царской семьи, как думают иные малосведующие люди, и даже не подбор дворцовой обслуги, а управление имуществом августейшей семьи. Хороший министр двора похож на опытного управляющего, в свою очередь имеющего под своим началом главноуправляющего делами с несколько скопидомскими наклонностями. Рисковать оба не любят, часто предпочитая меньший, зато верный барыш.
С точки зрения большинства населения, особенно крестьянского сословия, между «казной» и личными средствами батюшки-царя такая же разница, как между жерехом и шереспером или лабарданом и треской. Статочное ли дело, чтобы сам «государь-анператор» не мог взять из казны денег сколь ему потребно? Кто грит «нет»? Ты энто чаво, очкастый, к становому захотел? Хватай, мужики, сицилиста!
Нельзя, однако, сказать, что просьбы — именно просьбы — министра двора об увеличении в данном году ассигнований на нужды императорской фамилии ни разу в российской истории не звучали на заседениях Бюджетного комитета. Звучали и удовлетворялись. Нельзя сказать и то, что они звучали часто. Совсем наоборот. Широкая публике не было известно, что ныне здравствующий император Константин Александрович за свое четвертьвековое царствование ни разу не залез в государственный карман глубже, чем позволяли законы и обычай. Зато и пришлось же поизворачиваться министру двора! Помимо фиксированной и много лет не пересматривающейся суммы ежегодных ассигнований из Государственного казначейства доход императорской семье приносили земли со средневековым названием «удельные», виноградники и фруктовые сады, преимущественно крымские, конные заводы, рудники и промыслы, ценные бумаги и банковские вклады. Этого подчас катастрофически не хватало, особенно принимая во внимание категорический запрет вкладывать деньги в какие-либо иностранные или русские частные предприятия.
А расходы были гигантские. Содержание дворцов. Жалованье, стол и обмундирование трем тысячам дворцовых слуг от гофмаршала до форейтора, а также пенсии состарившимся работникам. Рента великим князьям. Приданое великим княжнам при замужестве. Подарки родственникаи и неродственникам по тому или иному случаю. Широкая благотворительность. Поддержка русского искусства, как то: содержание пяти императорских театров, Академии художеств, закупка лучших полотен и статуй для императорских общедоступных музеев, расходы на содержание в надлежащем виде художественных коллекций, выезд балетных и оперных трупп, дабы удивить Европу, и прочее меценатство. Сколько видов искусств попросту зачахнут без очень богатых заказчиков с тонким вкусом! Повернется ли у человека со вкусом язык пробурчать о напрасной трате денег при виде изумительной красоты кулона на платье императрицы? А парковое искусство? А охота? Архитектура, наконец? А вспомоществование достойнейшим, но нуждающимся?
Есть и такая статья расходов: подарки на Рождество и в день тезоименитства государя всем дворцовым служащим — от обер-гофмаршала до последнего камер-лакея, и подарки дорогие. Их ждут. Это старая традиция, и отступить от нее до сих пор не решился ни один российский монарх. Если учесть, что в тот год, о котором идет речь, в числе разного рода подарков были заказаны более тысячи золотых часов с императорским вензелем из бриллиантов и рубинов, сумма получалась солидная.
Некий господин Штрегель, швейцарец по пашпорту, представитель прославленной высоким качеством своих часов фирмы «Мозер», попытался перехватить заказ у фирмы «Петр и Павел Буре». И перехватил, предложив значительно более выгодные условия и качество, не уступающее «Буре». На самом-то деле оно уступало, ибо здесь никто не мог превзойти «Буре», но, право же, уступало совсем чуть-чуть — иначе никто не стал бы и разговаривать со Штрейгелем. Нелепо ведь вставлять в пятисотрублевый корпус механизм ценою в полтинник, качеством соответствующий цене. А корпуса уж