Русский бунт — страница 18 из 39

Появление Пугачева в «императорской» ипостаси оказалось закономерным следствием его бурной биографии и благоприятного для затеянного самозванче-ского предприятия стечения социокультурных обстоятельств. Надо заметить, что специфическая самозванческая идентичность основывалась в той или иной степени на мифологическом отождествлении. В психологически напряженной обстановке «потенциальный самозванец, обнаружив на своем теле “царский знак” и памятуя о том, что народ ждет “царя-избавителя” под именем, к примеру, Петра III, неминуемо начнет идентифицировать себя не просто как царя, но как “императора Петра III”. Сменив имя, он поменяет и прошлое... Следующим шагом должно стать внутреннее и внешнее перевоплощение самозванца, его вживание в конкретный образ “царя-избавителя”. Между самозванцем и теми, кто его поддерживает, устанавливаются отношения подданства, и только в системе этих отношений претендент на царский трон чувствует себя психологически комфортно, полностью забывая о своем самозванстве» [125; 70]. Очевидно, что подобная самоидентификация произошла и в нашем случае в условиях общественно-культурного кризиса, в атмосфере переживаемых простецами ожиданий скорого пришествия «избавителя» и поиска Пугачевым личной идентичности.

Образ его окончательно обрел черты сакрализован-ной харизматической личности в «узнавании» яицкими казаками в нем императора Петра III. В традиционном социокультурном пространстве самозваный претендент был противопоставлен императрице Екатерине II – «самозванке на троне». В начавшемся «конкурсе самозванцев» определить, кто из них истинный, дано не людям, но Богу, который отмечает своих помазанников особыми царскими знаками на теле, позволяющими узнать «истинного царя». В судебно-следственных материалах по истории пугачевского бунта данное обстоятельство отразилось неоднократно.

Вот как вспоминал об этом сам Пугачев: «А как сели, то Караваев говорил ему, Емельке: “Ты-де называешь себя государем, а у государей-де бывают на теле царские знаки”, то Емелька, встав з земли и разодрав у рубашки ворот, сказал: “На вот, кали вы не верите, щто я – государь, так смотрите – вот вам царской знак”. И показал сперва под грудями, как выше сего он говорил, от бывших после болезней ран знаки, а потом такое ж пятно и на левом виске. Оные казаки, Шигаев, Караваев, Зарубин, Мясников, посмотря на те знаки, сказали: “Ну, мы теперь верим и за государя тебя признаем”» [36; 161 – 162]. Тогда казаков такой «великой страх обуял, так что руки и ноги затряслись», – дополнил картину «встречи» пугачевский атаман-сотник Тимофей Мясников [87; 98].

В обстановке массового почитания и поклонения кризис личной идентичности у Пугачева был преодолен. Задетое самолюбие утешалось готовностью казаков признать в нем «царя-батюшку»: «Тогда мы по многим советованиям и разговорам, – указывал позднее один из них, – приметили в нем проворство и способность, вздумали взять его под свое защищение и ево зделать над собою властелином» [4; 150].

В дальнейшем казаки активно распространяли пугачевскую версию его «царского» происхождения, сдабривая ее картинами мучительных мытарств народного страдальца: «Дворянство же премногощедрого отца отечества великого государя Петра Феодоровича за то, что он соизволил при вступлении своем на престол о крестьянех указать, чтоб у дворян их не было во владении, но то дворянем нежели ныне, но и тогда не ползовало, а кольми паче ныне изгнали всяким неправедным наведением. И так чрез то принужденным на-шолся одиннатцать лет отец наш странствовать, а мы, бедные люди, оставались сиротами» [88; 74]. Народная молва, быстро разносимая по городам и весям, провоцировала уверенность простонародья в том, что на их стороне «подлинный» государь-император Петр III.

Пугачеву верили также потому, что, попадая под обаяние самозванческой харизмы, хотели верить в возможность социальной правды на земле, хотя основания этой веры были различными у разных сословных групп населения.


Казацкое селение на берегу Урала. Акварель (начало XIX века).


Подчеркнем и еще один фактор, обусловливавший поведение участников протестного движения. Много раз звучавшие изустно и в документальном виде восхваления повстанцами своего вожака не обязательно должны оцениваться нами как неприкрытая корыстная лесть. На деле это могло быть и выражением тех надежд, которые возлагались простецами на «императора Петра III» в форме ненавязчивого совета. Подобные «советы» царям в протестной истории России отнюдь не редкость. Уподобление предводителя идеальному типу монарха подспудно внушало необходимость добродетельного, «праведного» поведения. В то же время панегирик мог служить маской, скрывавшей осознание истинных характеристик правителя, и попыткой изменить его поведение, хитроумно воздействуя на его самолюбие. В этом смысле можно было бы сказать, что «короля делает свита». И наконец, такие восхваления могли служить защитой от собственных страхов, приводивших к стремлению убедить всех, и себя в том числе, в величии правителя.

Заметим, что самозванческая интрига в основном развивалась в среде яицких казаков, от которых Пугачев получил своеобразный кредит доверия. Для остального же простонародья достаточно было уверений с их стороны, ибо казаки издавна служили объектом народной идеализации, их образ жизни вызывал подражание. Отсюда и готовность верить в то, во что поверили казаки, – в истинность повстанческого «Петра III». В показаниях на допросе судьи пугачевской Военной коллегии И. А. Творогова этот мотив выступает со всей красноречивостью: «Злодея почитал я прямо за истиннаго государя Петра третьяго, потому, во-первых, что яицкия казаки приняли и почитали его таким; во-вторых, старыя салдаты, так, как и разночинцы, попадающия разными случаями в нашу толпу, уверяли о злодее, что он подлинной государь; а в-третьих, вся чернь, как-то: заводския и помещичьи крестьяня, приклонялись к нему с радостию и были усердны, снабжая толпу нашу людьми и всем тем, что бы от них ни потребовано было, безоговорочно» [89; 162]. Подобного рода свидетельские показания в судебно-следственных материалах встречаются часто.

Кроме того, подоплекой самозванческой харизмы, испытываемых к Пугачеву-Петру III симпатий и доверия можно считать усиление крепостнического произвола – в социальном плане и рост податных повинностей – в экономической сфере, характерных для XVIII столетия. Политическая же подоплека инициировалась откровенной нестабильностью общества в эпоху «дворских бурь». Попеременное царство женщин и младенцев фокусировало внимание на фигуре внука Петра I, а следовательно, продолжателя династии. С правлением Петра III был резон надеяться на стабилизацию верховной власти и прекращение дво-рянско-чиновного произвола, когда страной правил временщик. В условиях признания казаками в Пугачеве Петра III произошло удвоение харизмы. Харизма Пугачева органично соединилась с сакральной ценностью царской власти, что не могло не усиливать ощущение им своей избранности, особой предназначенности. Высокая самооценка стала завышенной.

Об уверенном поведении народного «царя-батюшки» во множестве свидетельствуют сохранившиеся показания очевидцев: «Потом, вошед в церковь, приказал попам служить молебен и на ектениях упоминать себя государем, а всемилостивейшей государыни высочайшее имя исключить» [89; 141 – 142]. Или: «Идя походом из Казани на Пензу, Пугачев взял Алатырь. Прежде всего он велел отрубить голову городничему, а на утро следующего дня согнать народ в собор приносить присягу. Собрался народ, собор переполнен, только посредине дорожка оставлена, царские двери в алтарь отворены. Вошел Пугачев и, не снимая шапки, прошел прямо в алтарь и сел на престол; весь народ как увидел это, так и пал на колени – ясное дело, что истинный царь, тут же все и присягу приняли» [53; 9][37]. «Выбрав» себе «государя», казаки, по свидетельству Пугачева, стали оказывать ему «яко царю, приличное учтивство» [36; 71]. Это почтение проявлялось и в постоянном именовании Пугачева-Петра III «надежей-государем», «батюшкой» и т. п.

Изучение протестного поведения Пугачева и пугачевцев в контексте их эпохи требует обращения к театрализованным формам народной культуры, для того чтобы полнее осветить внутреннюю сущность бунта, который сам по себе зрелищен и всегда нацелен на визуальное восприятие. Следовательно, театральный код закономерно должен присутствовать в историческом исследовании. Благодаря этому высвечивается социокультурная организация пространства, выстроенного самим Пугачевым. Оно населяется «робятами без слов», мальчиками-пажами, названой императрицей, «фельдмаршалами» и другими персонажами, для которых, как и для самого Пугачева, чрезвычайно важным был момент переодевания. То есть костюм как составляющая спектакля входил в пугачевскую версию «игры в царя».

Поэтому прочному вживанию Пугачева в роль Петра III способствовал и его внешний вид. Он отличался от других «богатым казачьим, донским манером, платьем и убором лошадиным». Позже Пугачев привез из Яицкого городка «красную ленту, такую, какия... на генералах видал, и ту ленту надевал он на себя под кафтан». Чтобы нарядить «царя-батюшку», казаки привезли ему «бешмет канаватной, зипун зеленой суконной, шапку красную, кушак, а сапоги были куплены Мясниковым» [89; 106, 131]. В казацком фольклоре повстанческий вождь и «по обличью» был царем. Носил он «парчовый кафтан, кармазинный зипун, полосатые канаватные шаровары запущены в сапоги, а сапоги козловые с желтой оторочкой... Шапка на нем была кунья с бархатным малиновым верхом и золотой кистью, а кафтан с зипуном обшиты широким, в ладонь, прозументом» [59; 217]. Имитацией государевых были дары Пугачева, например своему тестю П. М. Кузнецову – лисьей шубы, покрытой зеленым сукном и халатом.

Одним словом, нарядная, изукрашенная одежда становилась важным элементом в механизме идентификации Пугачева, в обосновании его претензий на царское имя. В этой связи символичен эпизод «Капитанской дочки», когда Гринев одаривает Пугачева, в то время испытывавшего лишения, знаменитым «заячьим тулупчиком»: «Бродяга был чрезвычайно доволен моим подарком. Он проводил меня до кибитки и сказал с низким поклоном: “Спасибо, ваше благородие! Награди вас господь за вашу добродетель. Век не забуду ваших милостей”».