Н. Р.: Тенденция к укрупнению, к некой монументальности форм – убьет ли коммерциализация такого плана литературу? Говорю о современном русскоязычном сегменте прозы: прежде всего нежанровом сегменте, разумеется, ибо у «жанра» свои законы, «жанр» в воде не тонет, ассоциации предельно четкие. Речь о так называемой интеллектуальной ветви.
А. И.: Вот честно – я затрудняюсь с прогнозами. В самом деле, жанр большого чтения находился под воображаемой угрозой, казалось, что толстые книги отжили свое, и сейчас, во времена ускоренного внимания начинается царствование так называемого виньеточного формата, пригодного для сокращенного восприятия. Но выяснилось, что жанр действительно не тонет, никуда он не делся, может быть, структура письма поменялась несколько, не могу сказать наверняка, потому что не большой специалист по современной русской литературе. Вот разве что из больших книг могу выделить «Африканскую книгу» Александра Стесина – но она совершенно необычная, такой глубокий умный травелог, актуальный и с точки зрения языковых практик, и с точки зрения значения для ноосферы – с этой книгой можно для себя открыть целый новый континент.
Н. Р.:«Чертеж Ньютона»: что значит для вас этот роман и как долго вы работали над ним?
А. И.: Очень люблю этот роман, в нем я старался найти язык, на котором можно общаться с Иерусалимом – городом, в котором я живу довольно долго. И соответственно, писал этот роман пару лет, пытаясь подобрать ключи к тем или другим аспектам иерусалимского бытия. Вообще роман этот не столько о городе, сколько о метафизике, о том, что значит видеть то, что невидимо. Причем попытка говорить об этом делается в романе как в смысле проекции на естествознание, так и в смысле ипостаси метафизики как религии. Бродский где-то писал или говорил, что религия сужает горизонт метафизики, и я пытался показать, что есть места на земле и есть точки зрения, из которых горизонт этот ощущается со всей полнотой. Герой романа ищет темную материю в недрах вселенной, а на самом деле обнаруживает, что самое неизведанное в природе – это сознание человека. То есть – то, что далеко, нам понятней, чем то, что вблизи нас. Что может быть ближе мозга, сознания? Но мы ничего о них не знаем, во всяком случае, меньше, чем об устройстве вселенной на страшно далеких расстояниях. В романе также совершается попытка показать, что и религия не сужает горизонт науки. Грубо говоря, роман этот о научной метафизике. Это не очень простая задача для художественного текста.
Н. Р.:Его вхождение в високосные большекнижные «шорты» что-то значит для вас?
А. И.: Конечно, момент признания больше важен для более юных писателей. Мои книги входили в короткие списки премии «Большая книга» – не сосчитать сколько раз. Но нынешний случай особенный. Во-первых, я давно оторван от московской литературной жизни и, как получается, довольно по ней соскучился, и с точки зрения ностальгии, и с точки зрения здравого смысла. Во-вторых, я переживаю за «Чертеж Ньютона» больше, чем за какую-либо другую книгу. Причин тому несколько и главная из них та, что указывает на необычность книги – в ней приключенческое развитие действия совмещено и с развернутой метафоричностью, и с широкой географией научных исследований. Иными словами, повествовательное решение в этой книге особенное, и я хотел бы, чтобы оно было замечено.
Н. Р.:Вы совмещаете литдеятельность с работой по специальности: насколько сложны отношения сразу с двумя прекрасными дамами – Литературой и Физикой?
А. И.: Я работаю в госпитале, занимаюсь радиотерапией, ее частью, которая относится к физике. Совмещать литературу с чем-либо еще – не только с физикой – это занятие не для слабых духом. Конечно, здесь для этого совмещения необходима любовь не только к литературе, но и к тому делу, с которым она совмещается.
Н. Р.:В чем заключается ваша работа в госпитале и что это за структура? Что до совмещений – Антону Павловичу в какой-то степени удавалось…
А. И.: Госпиталь наш называется Хадасса, он был организован когда-то при Еврейском университете, а сейчас это крупнейший медицинский центр страны. Я работаю в Институте Шаретта – онкологическом подразделении госпиталя. В мои обязанности входит подготовка и расчет радиотерапевтических лечений, назначенных врачами, а также контроль работы нескольких линейных ускорителей, находящихся в распоряжении нашего отделения. Насчет возможности совмещения – Чехов как раз предпочел не совмещать литературные занятия с медициной, потому что достаточно был прозорлив, чтобы рассчитывать свои силы. В моем случае литературная работа замедлилась, приходится исхитряться, выискивая возможность времени и места для письма. Перестроиться для такого режима было непросто, да и существовать в таком режиме не фунт изюма.
Н. Р.:Как вы относитесь, простите, к сожжению книг? Вопрос не праздный – сборник новелл «Я в Лиссабоне. Не одна», который мне довелось составить в 2014-м, был уничтожен по причине издательской самоцензуры, ибо «сверху» книгу никто не запрещал… Так и сожгли. Открылось все это годы спустя.
А. И.: Книги – священная часть цивилизации. Они, собственно, цивилизацию и породили. Поэтому и отношение к ним должно быть соответствующее. Пример, приведенный вами, из ряда вон выходящий, конечно. Помню, как в Мюнхене меня привели в нацистский квартал. Я ходил мимо обрушенных, заросших кустарником храмов и пересек площадь, где штурмовики сжигали книги. В реальность всего этого невозможно было поверить. Вечером я купил бутылку виски и вернулся на пустынную Опернплац. Кругом меня не пылало пламя. Не стояли студенты, не швыряли в меня «негерманскими» книгами. В отдалении проползали автомобили. Я прислушивался к себе. Нет ничего страшней помалкивающей бездны…
Н. Р.:Как возродить интерес издателей к рассказу? Ни Чехова, ни Бунина не было бы сегодня, как, впрочем, не было бы ни Набокова, ни Бродского, хотя это уже несколько другая история…
А. И.: Рассказ может быть возрожден тремя способами. Развитием любви читателя к литературе, развитием журнального дела и созданием специальных премий – как за рассказ, так и за сборник рассказов. Я очень сожалею, что Премии имени Юрия Казакова за лучший рассказ больше не существует. Я бы очень хотел, чтобы за рассказы стали платить деньги, и чтобы можно было взять в руки премиальную книгу рассказов, которые все вместе были бы шедевром. Очень люблю этот жанр – прежде всего как читатель.
Н. Р.:Над чем работаете сейчас и как обстоят дела с переводами вашей прозы?
А. И.: Работаю я сейчас впервые над романом, где главный герой – писатель. Это довольно удивительное ощущение, потому что до сих пор приписывать эту профессиональную сферу своим героям я избегал. Наверное, накопился заряд иронии по отношению к этой профессии. Насчет переводов – тут я бы не хотел забегать вперед телеги, скажу только, что перевод романа «Перс» на немецкий язык оказался очень удачным. Его выполнил блестящий переводчик Андреас Третнер, и мы с ним успели уже проехаться по Германии и Австрии с чтениями. После этого мне была назначена стипендия DAAD – я должен был год прожить в Берлине, посвящая себя исключительно литературе. Но мне пришлось отказаться от этого предложения – в пользу того, чем я сейчас занимаюсь.
04.06.2020
Густая проза, тягучая. Неспешная – и одновременно стремительная. Прозрачная. Звонкая. И – колдовская. «Перса»[76] непременно перечитаю, потому как роман этот – плод любви стиля и метафизики: то самое свернутое – кокон? – пространство, воспоминания о котором до сих пор бередят душу рассказчика, а значит и мою, читательскую. Три с лишним года ушло на текст. Много? Мало? Ровно столько, сколько нужно. А за скобками (вспомнилось)… однажды услышала такой вот пассаж: «Роман за три месяца сделала: поздравь, десять авторских – как раз на премию б…». Прочитав квартальный опус, поняла, что поздравлять литературорессу точно не с чем, а вот Александра Иличевского – да, от всей души. Талант – мера веса сердечного. Могу представить, сколько было «авторских редакций»… Сколько страниц было перепахано для того «лишь», чтоб засияли те природным своим блеском… Многие этим пренебрегают: смешно, конечно. Еще смешнее рассчитывать «на редактора». Редактор ведь «тоже человек». Чаще всего тайно или явно пописывающий. А если нет – хронически уставший от чужих букв. Равнодушный к ним: иммунитет?.. Исключения редки.
В «Перса» нужно вчитываться, пробуя его «на зуб» пословно – иное и впрямь может оказаться золотым: «В молодости все поэты, но не все смертельно». «Песьи языки свисают прапорами в штиле. Замершие от зноя сады высятся над заборами. Ни души». «А что я? Я пасынок везения». «Сердце то трепещет Дюймовочкой, то гулко ходит в горле дельфином». «Свинцовая снежная пудра на излете фонарного пятна»… О чем же этот роман-воспоминание (или – глубже: попытка «вспоминания», своего рода перепросмотра?), который так и хочется назвать миражом, но не потому как он вот-вот исчезнет, а потому как фактура его лучами солнечными шита? О молодом ученом, который приезжает на Каспий и встречает там друга детства – Хашема. О степи. Об охоте соколиной. Про Апшеронский полк. О Хлебникове и архиве его найденном. Не пересказать… да и не надо. Иличевский – постимпрессионист, мастер цвета: писать «изложение» по роману его абсурдно – фразы-мазки тут же убегут из-под пальца… «Перс» романтичен. Философичен. Метафизичен. А еще – знойный, свежий – юн… Безграничен, хоть и структурирован собственной вязью. Бесстрашен, хоть и по-мальчишески в чем-то робок. Многомерный текст.
«Нищета делает людей нелюбопытными. Голод освобождает их жизнь от необязательных жестов познания, с помощью которых неведомое роднится новым смыслом с повседневностью» – слышится из одного измерения. «Когда я училась в институте, в Молотове, на первом курсе нас привели в лабораторию, где в застекленной камере сидела собака. Расставили полукругом. К собаке пустили хлор. Мы должны были стоять и записывать в бло