Русский диссонанс. От Топорова и Уэльбека до Робины Куртин: беседы и прочтения, эссе, статьи, рецензии, интервью-рокировки, фишки — страница 37 из 62

Вспоминая «Нацбест»Премиум-интермеццо в рамках рецензий Большого жюри[99]

Красная свитка-12[Обречённые на фиаско «12 несогласных»]

Книга Валерия Панюшкина[100] интересна будет читателю не только русскоговорящему, но и западному: неслучайно номинатором выступает литагент из Германии Галина Дурстхоф. Западному – потому как европейцам любопытно (не будем забывать о пресловутой экс-«советской угрозе»), какие именно «медведи идей» ходят если уж не по улицам, то в головах нынешних «господ». Да, им все еще любопытно, как живут «этьи руйсские» – меж тем как russians в массе своей понятия не имеют об антиправительственных театральных постановках (все «марши несогласных» – зд. суть лицедейство, пусть и приправленные борьбой за «великую идею»). Потому что т. н. русские и примкнувшие – дастиш фантастиш – есть симбиоз ТВ да бытового, профессионального и психосексуального, обычно с трудом подавленного, невроза. Потому что люди, живущие в этой стране, узнают об этой самой стране преимущественно из официальных источников. И люди эти зациклены в первую очередь на прокорме; вторым пунктом выстреливает словечко «алко», третьим – «секс», появившийся тут, сказывают, аккурат после распада СССР. Когда же нашим прямоходящим задают простой деццкий вопрос: «Вы и впрямь считаете, будто без вивариев не обойтись?» – они (если не уточняют, что, собственно, такое «виварий») становятся агрессивно-жесткими: да, они действительно так считают. Забавно: неужто автор книги впрямь думает, будто ради желудка электората стоит «не соглашаться»? С душонкой-то электоральной проблемы-с. Речь о биоэтике, без соблюдения неписаных законов которой двуногий, будь он хоть семи пядей во лбу, человеком считаться не может. И без которой политика – тем паче культура – гроша ломаного не стоят: «Факты, – вспомним Хаксли, – не перестают существовать от того, что ими пренебрегают».

Итак, двенадцать заведомо обреченных на неуспех игроков. У каждого – свой зуб на «чудище обло» под названием государство («аппарат принуждения»: со школьной скамьи вбили в головушку). У каждого – своя трагедия и свой драйв: иногда, впрочем, кажется, будто все они не соглашаются подчиниться «аппарату принуждения» лишь из-за нехватки острых ощущений… Панюшкин пишет о том, что хорошо знает. И, в отличие от некоторых журналистов, считающих себя писателями, пишет складно-ладно. И даже что-то стогоffское («mASIAfucker»?) – дух бунтарский – будто б проскальзывает в самом начале. Текст, что называется, all inclusive: тут и бесланские события, и рассказы об элитных спецназовцах – легендарном диверсионном отряде «Вымпел», и о путче 91-го, и о Ходорковском. Не чужд автор и «революционной романтики»: хорошо прописан кусок, повествующий, например, о том, как ребята в буквальном смысле зависли (альпинистское снаряжение) у самого Кремля – между сводом Каменного моста, – и растянули плакат «Верните народу выборы, гады!». Глупость, конечно (разбежались), – чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не стреляло.

«Двенадцать несогласных» – возможно, и есть национальный бестселлер: разглядев под фирменным панюшкинским микроскопом не что-нибудь, а всамделишную красную свитку, читателю остается лишь поаплодировать сим городским сумасшедшим, потому как двигала ими все же не только жесткая адреналин-зависимость. Не только игра в героев. Вообще же, изучая подобные «пробы жизни», прикидываешь: может, и впрямь лучше будет, если древние пророчества-таки сбудутся, и шарик наш наконец-то очистится? Очистится, не оставив ни «согласных», ни «несогласных».

04.04.2010

Сказки The Best[«Сказки не про людей»]

А особенно полезна пилюля под названием «Барсучья нора». Сказочка эта про мелического поэта, барсука Митю, sorry за слетевшее с «мышки» ругательство, – квинтэссенция того, что писучее племя называет литературным – и снова sorry – «творчеством». Барсук Митя – настоящий писатель, а все настоящие писатели, по Андрею Степанову, в невероятных сказках которого – бывают ли вероятные? – сквозит что-то латентно-андерсеновское, в глубине души барсуки. Не знали? Есть повод заглянуть в книгу – отлично, помимо всего прочего, арт-лебедевцами оформленную, – петербургского профессора русской литературы. Всамделишную Планету Зверей создал, да каки-их… иным двуногим до микробов тех и собак как до Эвереста. Но не Андрею Степанову: ему-то инсайт цветаевский с русского на русский перекраивать не нужно: «Но как я не поняла раньше: зверь, может ли быть что-нибудь одушевленнее зверя? 1) потому что достаточно убрать одну букву „l“, и получается „душа“; 2) потому что у него еще остается на одну букву больше, чем у „души“. И если говорить серьезно: зверь (animal) – существо в высшей степени одушевленное (anime). Почти имеющее душу (ате)» (М. Ц., «Флорентийские ночи»).

Итак, книжка[101] не про people: да и к чему про них? Мешаются только, в самом деле: везде нос суют, толкаются, гадят куда ни попадя, трупоедством не брезгуют – последний нюанс особенно неприятен барсуку Мите: «Потому что поедать живых существ – все равно что есть самого себя! Потому что мир рушится от живоглотства!». Уж за одну эту фразу Митиного «крестного отца» впору в лауреаты жаловать: Андрей Степанов вкачивает в мозговое вещество читателя энное количество доброты, врачуя усталые анимки человечьи словно б исподволь. Да, врачует «из-под полы»: а что делать? Без морализаторства, вдохновенно, не вспоминая, как кажется, о словечке «антропоморфизм»… Так появляются и говорящий попугай Екатерины Второй, и трогательный микроб Гриша с червяком Пал Иванычем, и Собор, разговаривающий с облаками, и самец береговой гориллы Иван Тургенев, и фрак «Станиславский», танцующий с платьем «Сара Бернар», и русский муравей Кацнельсон, и говорящая собака попяры Симеона, и ожившие шахматные фигуры, и даже мелкий шайтан Бобоназаров, находящийся в вечной земной ссылке…

Можете себе представить Собор на берегу реки, беседующий с пролетающим над ним старым боингом? С облаками? У него ни одного друга, а так хочется «иметь постоянного собеседника!». Сооружения попроще, как водится, зазвездившегося судят: «Не тем у тебя купол занят!» – Собор вздыхает: еще бы, у него не то что с «заземлёнными» отношения странные, но и с самим Режиссером Занебеснутым: хотя «кафедральное положение и обязывало верить», запутался старче – да так, что заболел: температура поднялась («Руководство по наблюдению кучевых облаков»)… Или взять, скажем, червяка Пал Иваныча, наставляющего микроба Гришу («Внутренний мир»): «А жизнь – она такая. Ежели бояться не будешь, то повиляет-повиляет – и сама на волю выведет» – вот и весь курс младого бойца-эзотерика: не бояться.

Особо хочется выделить текст «У попа была собака»: трагичная, невероятно мощная сказка, в которой, как почти всегда у Андрея Степанова, звери оказываются куда человечней тех, кого, вероятно, из-за сбоя некой хитрой космопрограммы, все еще называют людьми. Отдельного разговора заслуживает язык, впрочем, «объем данного эссе не позволяет…» и т. д. и т. п.: словом автор владеет так, что большинству «раскрученных» и «сочувствующих» литераторов не снилось: виртуозно. Ну а сказки эти – конечно же, ПРО и ДЛЯ людей. В том числе и для нас с вами, живущих в местечке, посреди которого «стояла тесная клетка, клетку окружал зоопарк, а зоопарк окружал город Москва». Та самая: кипучая, могучая, самая-самая. Другой нет.

23.03.2010

Про Степаныча, Матку Боску Ченстоховскую да «Св. Иосифа»[«Крещённые крестами: записки на коленках»[102]]

По батюшке автора величать хочется: Степаныч, не иначе. И – шляпу снять. Руками развести. А потом – слушать, слушать. Долго. Зачем – неведомо, ведь «всё уже было». Лицо мальчика – фотография энкавэдэшного детприемника, пос. Чернолучи, год 1945-й – кажется строгим и одновременно ироничным: листаю приложение, губы поджимаются – вот они, карты дорог, маршруты «бега» длиною в шесть лет! Архивные фото 40-50-х – очередь за пайкой, собрание, перроны, эвакуация и пр. – чередуются с песенными текстами о человечке, чье изображение увидела я впервые на внутренней стороне старой деревянной шкатулки (чьих рук дело?): было мне пять, усы слегка напугали… Но: «От края до края» Инюшкина, «Песня о Сталине» и «Песня дружбы» Суркова, «Песня советских школьников» Гусева, «Бескрайние дали» Левина, – а вот, скажем, под Баха и бездарный видеоряд в выгодном свете предстанет… Ряд же Эдуарда Кочергина под виртуальные фанфары, гремящие в честь гламурного вождика, работает на контрасте отлично – впрочем, приемы автору (словечко какое странное… применительно к Степанычу-то) не нужны. «Записки на коленках» – жанр идеальный для описания того, кто «родился с испугу». Того, кто, перевозимый подальше от войны из города в город, после ареста матери-польки оказывается – да змей пшекающий просто! – в омском детприемнике, он же ДП, созданном аккурат для детей «врагов народа».

Степаныч – мастер деталей: чуйка первоклассная. Да, собственно, весь роман (впрочем, какой же это роман, когда – жизнь целая, непридуманная, именно что честно, – хоть и подворовывал мальчишка у эсэсерии расчудесной, – прожитая!) – это и есть одна, быть может, большая деталь, не заметив, пройдя мимо которой прийти к сколько-нибудь адекватному пониманию очень простых, «очень вечных» вещей, трудно. Это к тому, что в школках проходить надо, в школках… запоем читать будут.

Еще деталь: насельники ДП получают из года в год, 21 декабря, в день рождения вождика, кусок хлеба с маслом – «за детство счастливое наше спасибо, родная страна!». Вот Степаныч и благодарит, благодарит, как может: на вопрос, «чем на жизнь зарабатываешь», отвечает «профиля́ вождей выгибаю» – Ленина со Сталиным выгибать научился так из проволоки, что даже от голода не умер: кормило искусствушко-то, рукастый мальчонка, талантливый (товар с молотка шел) – и у китайца-художника поучиться успел, и «лесную науку» у промышлявших гашишем «лесных людей» постиг, и ворышом-скачком был, и пацаном-майданником, и колонистом-татуировщиком, и «придворным художником паханствующих блатных». Двенадцать лет казенных домов, ночевки в подвижных составах всех видов и мастей: на север путь держал, в Питер любимый выбраться мечтал, матку Броню найти… Доехал-таки. Нашел: живой, худющий, ни разу не стукач.

Ни одного слова лишнего. Всё – на месте, ладно-складно, чин-чинарём. Будто бы отстраненно. Не о себе. Почти иронично. С любовью к собаке и погибшему «кенту»: любовью той самой, для которой слова – материал слишком грубый.

Март 2010

ЖЖ навынос, или Как я провел лето[«Люди в голом»[103]]

С одной стороны, не всякая книжка заставляет смеяться, а смех-доза в психотерапевтических целях, вестимо, питательна. С другой, не всякая книжка долетит до середины Москва-реки, а кинуть в воду аствацатуровских голышей периодически хотелось. Где-то как-то прицеливалась даже: непросто не прицеливаться, когда из симпатичного томика на тебя обрушивается симптоматика душевного эксгибиционизма. Ощущение, будто ты зашел в ЖЖ незнакомца – или случайно прочитал чужой бумажный дневник, а может, месседж, – не покидало до последней страницы. Первая часть менее интересна. Разумеется, не следовало начинать книгу с поста «Первая любовь»: свежо преданье. За «лю» следуют посты про бассейн, игрушки, пионерское собрание, универ, Публичку (презабавный в библиотечном посте штришок: «Выяснилось, – пишет псевдолирическое „Я“ лиричного Андрея Аствацатурова, – что среди читателей много очень странных людей. Некоторые вели себя агрессивно. То и дело вскрикивали над книгами или начинали громко разговаривать сами с собой», etc.). Есть пост про мочу, педпрактику и университетский WC типа сортир с классификацией «туалет-патриот», «туалет-либерал», «туалет-леворадикал», «туалет-олигарх»… Много чего по-настоящему забавного и, увы, проходного, что можно читать через строчку.

Вообще, «Люди в голом» – своего рода универсальная книга для чтения («Хрестоматия весело забивающих на жизнь») в трамвае или метро: уткнувшись в нее, можно не разглядывать милых сердцу сограждан, не подозревающих о потенциальной своей персонажности. «Людей в голом» можно читать на пляже, в очереди к врачу как приличному, так и не очень, на вокзале, в кафе, в койке-с; да даже в офисе, если у вас умный (не голый) рабочий стол и вменяемый – тоже ведь человек – шеф. К чему это все: сократить бы, сделать «выжимку», оставить концентрат… С другой стороны, «народу нравится» – народ это ест, а значит, нет смысла игнорировать мозговой его гастер: пусть лучше читает, нежели… что там «народ» обычно делает? Кроме того, что работает, дабы есть?

Во второй части герой позиционирует себя как «литературного лентяя». Лентяй сей строчить повести и романы не хочет – или, из-за недостатка воображения, – не может: прямо-таки идиллический союз нежелания и неумения. Что видит – о том и поет: квартира запущенная, денег нет, с личным «привет», ну а инфантилизированная зависть к более талантливым «коллегам по цеху» (которым, в отличие от Андрея Аствацатурова – так написала? все ошибиться боюсь в фамилии – и не лень, и есть что сказать) прилежно фосфоресцирует. И если даже квартиры их не идеальны, расходы урезаны, а красивые-умные-дамы-сердца красиво и умно уходят по своим красивым умным делам, они, хочется думать, все же не ноют. А если даже и ноют, то не во всеуслышание. В квартире можно убраться, деньги – заработать не только преподаванием, а даму сердца – завоевать, ежли шибко строптивится: кому сейчас легко? Увы! Ничего подобного в лиричную головушку лирического аствацатуровского «Я» не приходит, потому герой (кто-кто?) и рыдает, упиваясь банальной к себе жалостью (вот он, первый звоночек раздутого эго: «меня недооценили»), а значит, будет обречен поглощать всякую мерзость в той самой забегаловке, которую, на самом деле, так легко обойти.

Особая тема – москвичи и Москва: сердце-«русеньки»-нашей в описании Аствацатурова, конечно, карикатурно. Прав он, пожалуй, лишь в том, что город-государство надо или любить, или ненавидеть, ибо Москва «как девушка», а девушку, всяко, лучше лю, чем не. В белокаменную, к слову сказать, автор попал впервые аж в 35 (и о том поведал) – невская прививка, она же «местечковая гордость», повелевавшая с пеленок восхищаться лишь Питером, не позволяла-де… и т. д. Однако т. н. блеск, а не нищета, мосписов, созданный воображением петербургского филолога, гордость ту с петель-то сорвал: «Их книги покупают. Их самих повсюду возят и везде показывают. Они богаты, хорошо одеваются, прыскаются дорогими духами и пользуются успехом у женщин. Мне кажется, дело тут в самой атмосфере их города» – о, да. Атмосферы, знаете ли, стоят… Террор – не существительное, но омертвительное: мосписы, коим завидует Аствацатуров, про то, конечно, напишут: не все ж о любовях смешных да деньгах серьезных – впору о родине не защитившей, мать-и-мачехе… О родине – ничего, со строчной: с чего-то ведь и она начинается. В посте «Автор и читатель» автор заявляет: «Надо писать книги о себе. Если не книги, то хотя бы статьи. Но в заглавие непременно ставить слово „Как я“. Читатель любит „каки“»; в посте «Политика» уточняет: «Надо, друзья, сочинять. Отступать нельзя. ‹…› Тебе – гонорар, а читателю – возможность, не подвергаясь риску, почувствовать себя героем». Казалось бы, «к ногтю» не – опять и снова – опознанного WORD’ом Аствацатурова, и все тут… Ан нет: что-то в его искренности полуподростковой цепляет. Ну а то, что я, читая «Людей в голом», раз шесть воскликнула «Прелесть!» (да, вот так), несколько обескураживает. Что ж, ничто человеческое, даже такие вот «питерские страдания», мне не чужды, а значит, книги из серии «Как я провел лето» можно принимать по весне аккурат в мозг. ОК, препод, зачёт.

31.03.2010

Киа-кья-киа[«Мёртвый язык»[104]]

«Хорошо-то как, Машенька!». Да даже если не Машенька, а Павел Крусанов, – все равно хорошо: «…а небо над городом, полное чудесной пустоты, лишенной не то чтоб смыслов, но самой идеи об их поисках, сияло такой пронзительной синью, что попадая в глаза, делало им больно». Или: «Липа над ними, сверкая и лоснясь яркой зеленью, имела такой вид, будто ее только что выдумали». И прочая, и прочая. Это об исполнении – распространяться о музыкальным чутье писателя едва ли имеет смысл. Заметим лишь, что волшебный дар сей – слово звучащее – у нынешних «классиков», за редким исключением, отсутствует.

А дальше так: спускаемся с коллегой в метро – в сумке «Мёртвый язык» болтается, совсем свежий, едва распробованный, но чем-то уже приманивший. «Дай-ка» – «На»: читает минут пять, захлопывает томик и, поднимая глаза, выдыхает: «Это – то, что мне сейчас нужно!» (коллега, замечу, с ч/ю и развитыми полушариями: правым и левым – это о т. н. «целевой аудитории» романа).

Живой язык. Редкий, исчезающий вид. Со всеми его соцветиями. Межклетниками. С кроной густой, с корнями глубокими. Фактура, повторюсь, музыкальна – «вооруженный» глаз легко различит «люфты» (воздух), ферматы, лейттемы. «Невооруженный» – просто почувствует. То самое Междустрочье (почти Междустранье: буфер обмена меж ТЕМ миром букв и ЭТИМ), ради которого, собственно, и берешься за чужие – раз вышел грешок собственные оживлять – тексты. Ну а что же в романе-то, который уж и «публицистикой», и чуть ли не «учительством» назван? Рецензии вот в Сети наловила: ничего калорийного – «вторичный жанр»… или рецензенты не те? Кто критику-дамку заказывает, а потом ее и «танцует»? Вопрос о «судьях», эстетические притязания которых оставляет желать-с… К слову: на одной из книжных выставок листала, помнится, томик И. Заметив в моих руках новинку, проходивший мимо небезызвестный обозреватель А. Н., притормозив, молвил: «А всё равно: решать, войдет ли она, – небрежный кивок в сторону книги, – или нет, в литературу, – Я буду!»). Мерзости коллегиальные неисповедимы.

Однако вернемся к «Мёртвому языку». Сюжет местами петляет, словно бы заметая следы, но логичен и внятен – особенно если подслушать разговоры Кати + Ромы и Насти + Егора (больше от ума, нежели от сердца идущие: колючие, суховато-ироничные, иной раз и болезненно-надломленные). Ребята эти совершают поступки, на которые не каждый персонаж (тоже ведь живая душа, хоть и виртуальная) сподобится, как-то: выходят – в знак протеста – голыми на улицу, любят и ненавидят не понарошку, проливают народну-кроффь, потому как «страшно далеки» от народа-урода (в финальном эпизоде – от гоблинов кукуевского помёта (подвид)). Спровоцированы поступки их, как водится, пресловутой «неудовлетворенностью мироустройством». Вкусный аудиотарарам начитавшихся-начувствовавшихся девочек-мальчиков, не желающих взрослеть («взрослеть» – исходя из социумной бессмыслицы слова, тогда как всамделишное взрослеть означает не что иное как «брать на себя ответственность»). Не желающих «взрослеть социумно» (на самом деле – стареть) не столько из вредности или противления народу-уроду, а потому как: а) лень; б) скучно. Вот и беседуют иной раз: «Что там, в мире? Солнце взошло согласно указу?». Есть в романе и мистический персонаж – Ветер Перемен: таких word’веды называют обычно одушевленными абстракциями. Я б сие чудище обло, воплощение Зла Мирового-то, с толком и чувством упакованное Павлом Крусановым в интермеццо, назвала иначе – и грубей. Великолепен финал («Разговоры-4»), который оценят не только пелевинофилы: – Чит-чит-чит. – Тяв-Тяв. – Цить-цить-цить. – Киа-кья-киа. Вот чем завершаются порой «осознанные переходы» – вот в кого превращаются Катя, Рома, Настя и Егор: тот самый, пырнувший кукуевского гоблина… тот самый, что по указу отца с детства хранил фломастеры в холодильнике, потому как «вещь, доверенная холодильнику, делается бессмертной»: хорошо-то как, Машенька-а!.. Финал можно было бы расширить (впрочем, на любителя): после статики «Разговоров» и метафизических ноктюрнов (яркое, динамичное начало не в счет – давно пролистано), на страницы просится «кольцевая композиция» именно что по ритму, то есть заключительная энергетическая волна вполне может нести в себе и нечто экспозиционное… Не несет. Да и не должна. Финал же, по ощущениям, несколько скомкан – или намеренно автором «заужен». Обломали читательский драйв (мой). На самом интересном месте.

04.04.2010

«Амаркорд» под Dies Irae, или Про роман-некроман[«Асистолия»[105]]

В славные институтские времена мы, прогуливая лекции, заходили иногда в магазинчик, расположенный аккурат около нашей храмины искусств, и смеялись: «Ну-с, хорошее – или „Балтику“?» Тот же «проклятый» beer’ный вопрос – очень, кстати, русский, едва ли не национальный, – возникает и при раздаче литературных элефантов; особенно если в названии премии фигурируют такие слова как «национальный» и «бестселлер» (других, собственно, нет). Для начала определимся с переводом. С русского на русский: если под национальным понимать некую ментальную общность, а под бестселлером – хит сезона, наиболее продаваемый продукт (в данном случае – интеллектуальный), то лишь слепоглухонемой НЕ (увидит, расслышит, скажет), что общего знаменателя у подобных полярностей быть не может уже в силу отсутствия ментальной общности (ибо миф); равно как и «загадочной русской души» – не существует, ну а «бестселлер» и «достойное качество текста» являются синонимами не так уж часто. Тому же Уэльбеку, конечно, повезло больше, нежели Павлову: последнего обвиняют нередко в том, что он де «недобрый писатель» – но «добр» ли Уэльбек (что вообще такое «добр»), раскрывающий читателям в своих бестселлерах, как, собственно, и Павлов, только в небестселлерах, подноготную – ногти, впрочем, могут быть чистыми и красивыми – того, что называют словечком «жизнь»? Эта присказка. А сказка такая: «Асистолия» Олега Павлова здорово перекликается с его «Безбожными переулками»: тот же, близкий к безупречному, стиль, тот же узнаваемый голос, та же густота, плотность, насыщенность. Концентрированный растворчик, ложка стоит.

Едем дальше: импрессионистическая манера письма, причем письмо не «янское», не «иньское» (к слову о пресловутой «ЖП») – вязь именно человеческая, надгендерная. Слабые эзотерические волны-прорывы – впрочем, эзотерики особо продвинутые назвали б «Асистолию» не романом, но некроманом, потому как Тема Смерти – так и слышится средневековая католическая секвенция Dies Irae, виртуальными гвоздями вбитая в «космический шлем скитальца» даром тратившими время преподавателями – не только не фон, но именно что главный герой этого сочинения (Реквием сцен или, скорее, снов-событий). Нет, не Художник – главное действующее лицо, не его мать, не возлюбленная. Госпожа с косой! Госпожа, заметим, фальшивая, созданная страхом людским перед переходом. О том, что смерть – миф, герои Олега Павлова, кажется, не ведают, об аниме вечной не подозревают – даже если и читали много, то явно не то.

Итак, Госпожа к косой как главное действующее лицо… Художника, не сумевшего простить ни себя, ни мир, в котором живет, а потому оживляющий именно мертвечину – красиво, надо сказать, оживляющий, на то и мастер (автор – да, мастер): даже первое плотское чувство несет в себе холод склепа (секса в павловском романе, аки в эСэСэСэРии, нет, ну а «попытка эротики» весьма пуглива): «похожее на трупик бесчувственное бледное тельце, как если бы приготовленное для смерти», следом – грусть ката: «…раздел, будто оборвал крылья у бабочки». Во второй картине «Сад наслаждений» – а «Асистолия» прежде всего полотно, где органично сплетаются (и в этом изображении уродства есть своя болезненная красота) тончайшие оттенки черного, серого, грязно-коричневого, асфальтового (и даже «мокрый асфальт» есть, серебристый, туманно-зыбкий, мерцающий: так бы и утонуть в нем – но тогда точно: the end!) – катарсиса – чего-чего? – нет как нет… Любовь плотская человечья, что печенка овечья, сравнивается со случкой четвероногих, и это, опять же, ни плохо, ни дурно – мы тоже, если кто запамятовал, приматы (уж сколько раз твердили миру о ложной бинарной логике), и все б ничего-с, кабы не «французский насморк», подхваченный вечно страдающим Художником в осьмнадцать (натурщица: с кем не бывает), а потому – сарказм, хотя хотелось, ну очень хотелось уже иронии: «Ветераны ВОВ обслуживаются вне очереди» (табличка в кожвендиспансере). И все б ничего-с, кабы Мальчик с детства не ждал «своей очереди на смерть», а потому – в юности – так: «Смерть чувства. Любовь заразна». Заразна, конечно, если сам не умеешь любить, даже себя не любишь, коли только и делаешь, что требуешь к себе повышенного внимания – впрочем, диагноз предполагает некую индульгенцию: недолюбленный ребеночек-то! Вырастая, он делит мир на людей (их, впрочем, раз-два, и обчелся) и «простой народец» – как тому же Веничке Ерофееву, как и бессчетному множеству литераторов, простой человек Художнику ненавистен («вязкая однородная масса»). Говоря о родственниках, он испытывает омерзение от того, что «связан со всей этой жидкой их массой кровными узами, носит ту же фамилию» (привет от «Клеменса» Марины Палей): что ж, случается – многие, возможно, узнают в подобных описаниях себя, всяко бывает, но вот то, что «ловец человеческих лиц» везде словно бы выискивает трупные пятна, отдает больничкой: «Ну, я-то чаще всего вижу в метро умерших», «кладбище – как сказка», «теперь стоят, гробики, некому вынести» (о старых теле– или, как теперь говорят, зомбоящиках). Для полноты картины: из холодильника «пахнуло тленом», «трупный запах проникал всюду», трюмо вызывает у стареющего Мальчика «ощущение гильотины», «все только умирало» и даже снег – «белый мертвый», etc.

Сюжета как бы, к счастью, нет – и как бы, к счастью, есть; «что» и «как» равнозначны, что есть нормально (и нечего спорить)… правда, вопрос «для кого» и «зачем» все же возникает: ну, разумеется, для самого автора. Ну, разумеется, для ищущих депрессивной пилюли читателей, как и Художник, любящих, возможно, прогуливаться по кладбищам: некроподпитка. И – ни в коем случае для тех, кто знает, зачем и для чего живет: такое «растяжимое» понятие как смысл жизни у каждого свой, однако первейший смысл – дважды два – быть счастливым, но вот Художник павловский, кажется, не допускает и мысли о том, что можно не страдать. Не понимает он даже, кажется, для чего пишет свои картины – и снова, снова недоумевает, почему «мертвое» обрело благодаря его краскам «жизнь», считая И ЭТО несправедливым для себя наказанием (то есть с «эго» все в порядке более чем). «О, если б он мог полюбить людей!» – пишет Олег Павлов, чей любопытный с точки зрения душеведения / душеедения роман, несмотря на все его неоспоримые художественные достоинства, я все же не назначила б, коли выпала роль играть в жюри, «национальным бестселлером». Нации – в широком смысле – «амаркордов» под похоронные маршики-то не нать; впрочем, не посоветовала бы сей текст и тем, кто не хочет впадать, читая, в тоскливую меланхолию, пусть и озаряемую вспышками эстетического удовольствия («и голоса сгорали как свечи», «со стен стекали небеса»…). Самое же анекдотичное в этом во всем то, что и Павлов (нынешний), и я (будто б недавняя) пишем (писали) один текст. И этот отзыв (рубим сук, на котором сидим, пусть и без – некро) – попытка ответа на собственный вопрос: зачем сливать в читателя? Феллини на нас нет… Вот бы он хохотал. Аплодисменты, маэстро! И – сорри.

Март 2010

Догвилль а-ля рюс[106][«Елтышевы»]

Всю ночь, читая «Елтышевых»[107], никак не могла до de ja vu достучаться. И вдруг – «Догвилль»: м-м, вот оно, местечко – то самое, «без которого мир станет лучше». И хотя декорации сенчинские, в отличие от триеровских, едва ль условными назовешь, есть в романе нечто неуловимое, что роднит его «семейную сагу» с шедевром Ларcа: а именно – постановочность, пусть и латентная. Пробивающаяся сквозь железобетонные трехмерные описания – театральность: описываемое пространство – театр абсурда. Для тех, кто помнит «Девушку со спичечной фабрики» Каурисмяки, – театр все тех же ощущений. И все та же самая беспощадность, о которой Феллини – когда-то – так: «Ничего не смягчать и не заглаживать – миссия художника и человека». Роман Сенчин миссию, что называется, выполняет: не заглаживает ничего. Честен предельно, до натурализма. Несколько удивляет, правда, фраза из аннотации: «Люди очень быстро теряют человеческий облик, когда сталкиваются с необходимостью выживать» – с чёрта ль! Не все. Елтышевы – эти-то теряют… впрочем, был ли мальчик? Пройдемте-ка до выяснения.

Николай Елтышев, мент поганый, закрывает в крошечной подсобке вытрезвителя, главная достопримечательность которого – большущая батарея-змеевик, особо буйных «клиентов»; закрывает, набивая пространство до отказа. В ответ на крики «Дышать нечем!» бросает сержанту: «…прысни им там перцу через скважину». В результате гуманного обращения пять человек попадают в реанимацию с отеком легких, а г-ну менту (был среди пострадавших журналист, вот дело и не замяли) дают четыре года условно да лишают ведомственной конуры: выход один – уезжать из городка, пока тот на Елтышевых не «одогвиллился». Жена стража порядка, библиотекарша Валентина, все мечтала объяснить следователям, что благоверный якобы не виноват: «А что Николаю делать было? Эти буянили, вырывались, другим трезветь мешали, вот он и запер в изолятор. И как просчитаешь, на сколько кислорода хватит, как оно все получится…». Без комментариев.

Терять им, по большому счету, кроме привычек, особо нечего: ну разве скуку, ритмизованную заученными – на кухне, на работе, перед зомбоящиком – движениями. Унылые, снулые какие-то эти господа Елтышевы: не мертвые – но и не живые: призраки. Узнав, что Артем женится на деревенской, Николай почти перестает замечать сына, словно бы тот его предал… Артем, наслушавшись о «гулящей» своей жене, замечает, что «чувство, которое он считал любовью, грязнится», хотя пачкается оно по обыкновению от отсутствия контрацепции да «залетных» свадеб… Нелепые муки совести испытывает Валентина, продавая на рынке (работы-то в Догвилле рассейском нет не то что для пришлых, но и для местных) своими же руками собранную в тайге жимолость: а ведь это пока еще не спирт, которым господа Елтышевы начнут от безысходности торговать – и, разумеется, пить… Занятно, что «мокрушник» Елтышев, лишенный не то что каких бы то ни было талантов, но даже интересов – с погон его хлещет кровь бабки, соседа и родного сына, – называет догвилличей «хищными тупыми животными». Невероятно, что подобное одноклеточное любит жену: впрочем, сия «лю» обманчива – одноклеточному всего лишь страшно остаться без все понимающей простейшей… особенно после «случайного» убийства сына: «И все же при всей жути произошедшего настоящего ужаса Елтышев не испытывал», констатирует автор, описывая йети, играющих в человечков.

К чему все это: экранизировать – надо. Вариантов как минимум два: либо по книге «Елтышевы» делается сериал, а значит, текст перестает дышать и словно бы выходит из строя, либо снимается т. н. артхаусное кино: art movie, art cinema – как угодно. «С этого места поподробнее, Господин Оформитель!» – и Господин Оформитель, он же Де Лоурентис, кивает: «Фильм – это не сосиски, которые можно производить серийно!», а потому… «Да Елтышев ты! Елтышев!» – вот они, первые кадры того самого, под дых бьющего, эпизода из заключительной главы, которая заканчивается фразой «Помочь было некому». Или незачем?.. Впрочем, автор ни с кем не спорит и никому ничего не доказывает – безоценочно фиксирует события: прием отлично работает. Вот и я под конец книги неожиданно «сломалась»: кто б мог подумать.

2010

«T», chto Victor propisal[«Тэ» по-пелевински[108]]

Читать и перечитывать будут. Энергетическая книжечка-то, своего рода гипнотический текст. В котором (загибаем пальцы): 1) юмор, как ни крути у виска, блистательный; 2) сатира – как не крутить? – великолепная; 3) эрудиция – крутить не вредно – глубочайшая; 4) сюжет – вредно не крутить – увлекательнейший; 5) изложение – что там для бест’off еще? – летящее, а потому, господа хорошие и не, какой, к Ариэлю, «новый реализм»? Словно бесприданницу страшненькую, хлопают по плечу жанрик за красивые (якобы) гла… ан нет: «Т» в вещество мозговое закиньте, – болезнь как рукой снимет.

Итак, потерявший память граф Т., он же Железная Борода (далее ЖБ), он же король уникального боевого искусства под названием незнас («непротивление злу насилием»), отправляется в загадочнейшую из загадочнейших Оптину Пустынь. «Правящему дому» намерение графа проникнуть в место сие представляется опасным – и впрямь: ежли каждая Борода, особенно – Железная, нос свой в сакральное, понимаешь, пространство, совать начнет… ЖБ, впрочем, упрям: пробирается из Поляны своей Ясной в Пустынь Оптину, хоть ты тресни – аж на контузию «забивает»: память пусть и потерял ввиду линии детективно-мистической, но с головой в общем и целом дружен.

А дальше самое интересное: на грузовой барже встречается он с тем, кто имеет безграничную власть над всеми без исключения аспектами его существа – неким Ариэлем Эдмундовичем, носящим простую русскую фамилию Брахман: демон, ангел, литературный-прости Деус-редактор, кукла чертова… Пелевин его знает, кто господин сей на самом деле. Помимо сугубо мистических должностных обязанностей, г-н Ариэль пописывает. Это называется чем-то вроде редактирования жизненного сценария ЖБ… ну а ч/ю Писателя П. безгранично: не захочешь – хохотнешь, увидев на выходных данных «литературный редактор А. Э. Брахман», с которым мирно соседствует всамделишный издательский люд. Вернемся, впрочем, к нашим графьям.

Итак, тот самый А. Э. Брахман, пока еще не укокошенный любовно графом Т. Писателя П., является якобы источником всех мыслей, переживаний и импульсов ЖБ, который, конечно же, поначалу – и, как выяснится в самом конце, – не хочет в это верить, и правильно делает. Осведомлен о магии мысли-то, в коей волшебства никакого нет, а одна лишь чистая, аки «Слеза комсомолки», неразбавленная энергия намерения – та самая, что реальность, исходя из мотивов смеющего помыслить, меняет. Однако после беседы с княгиней Таракановой (рассуждения в духе «Сам по себе человек не более переменчив, чем гостиничный номер. Просто в разное время его населяют разные постояльцы»), озадачивается, и слова тов. Брахмана, «являющегося по отношению к другим людям скорее божеством, нежели существом того же класса», уже не кажутся ему ересью. Тем более что товарищ сей Б. в некотором роде автор: да уж, свезло так свезло! Б., впрочем, только и делает, что травит байки о пол&лит-ре с точки зрения мистической своей занебеснутости да рассуждает о том (подключая каббалу и «винтажные» воспоминания о чудо-дедушке, владевшем «тайной творчества»), какими «невероятными силами обладает человек, борющийся с чистым листом бумаги». Прелюбопытнейшие, надо сказать, у пишущего редактора (примерно так позиционирует себя Ариэль) беседы с пишущим графом-то случаются! О грехе райтерском, грехе создания новых сущностей говорить изволят-с: «душам умерших писателей впоследствии приходится играть героев, испекаемых другими демиургами», потому как не Главным Криэйтором сущности эти инициированы… Саспенс-саспенс! Мало того, у Ариэля имеется некая таинственная рукопись, мистическим образом действующая на судьбу ЖБ (приход в конце тоннеля книжного обеспечен)… А самое «пелевинское» в сей ситуации то, что ЖБ, испытывающий постоянный, как выразились бы душеведы, когнитивный диссонанс, является, с одной стороны, выдумкой Ариэля – с другой же, он абсолютно реален (о природе реальности, впрочем, умолчим). Вообще же, ЖБ, он же граф Т., – просто герой повествования некоего автора (Писателя П., возможно), от которого, по словам все того же Ариэля, «требуется преобразовать жизненные впечатления в текст, приносящий максимальную прибыль» – ну, то тема отдельная. «Литературное творчество превратилось в искусство составления буквенных комбинаций, продающихся наилучшим образом. Это тоже своего рода каббала»: про книжнорыночную магию, на которую молятся дорогие сердцу Писателя П. (ведь есть же и у него, наверное, сердце – пусть и справа, не как у всех, но есть же) маркетологи, написано, что называется, вкусненько – вкусненькая, надо думать, и рыба, которой потчевала графа Т. княгиня Тараканова. Допотчевалась, кстати, до того, что граф Т. возьми, да и проассоциируй себя с фиш’кой: той самой Brochettarakanoff, она же «щука по-таракановски» (настоящее классическое ружье первого литкоитуса, стреляющее непрерывно, правда, из главы в главу, а не только в третьем, смертью Брахмана прерванном, акте). Щука, составленная из нескольких крупных рыб, соединенных вместе, – вот вам и «дракон», по образу и подобию нашему скроенный… Ариэль, повар душ человечьих, главный создатель мифа ЖБ, созданного Писателем П., соединяет куски его щуки-анимы. Большую же часть живого текста – иначе говоря, жизненного сценария графа Т., – прописывают другие аццкие сотонки. Аналогия с земным вордовским афроамериканством: бригада райтеров пишет roman, и каждый отдельно взятый буквопроизводитель отвечает за, будь он неладен, «отдельный аспект существования героя» (мне, кстати, не раз предлагали сделать такого рода литтранзишен – ну, это к слову).

В пух и прах разносит Писатель П. «разумное, доброе, вечное» (время ТЭ: а был ли мальчик?). Добавим сюда «незыблемое» – в тартарары летят все «психологические глубины», потому как овцы даже не догадываются о том, что их мозгами, будто грифелем, пишут/ломают занебеснутые пастыри очередную комедию.

Итак, люди как куклы – мысль стара, зато со вкусом (фирменным пелевинским) поданная. Фамильное княжеское блюдо… а вы что же, до сих пор думаете, будто иначе «сшиты», нежели щука по-таракановски? Саспенс-саспенс! Люди как буквы, люди как абзацы, люди как страницы Живейшей Из Жен: буквально – из поголовья сотканные листы… (Собственно, мистики и рассматривают отдельно взятую голову не как голову человека, но существа, лишь готовящегося им стать – людей, по большому счету, на шарике нет. Нас с вами, впрочем, тоже, – и попробуйте доказать обратное какому-нибудь брахману!).

И грустно и смешно, но больше – грустно: пульсацию боли-то (сердце Писателя П., пусть и правомоторное, не как у всех, остается сердцем) не скрыть, все одно прорвется: ничего-то «венец творения» не смыслит, ну а раз так, можно и релакснуть, что граф Т. не без помощи девки Аксиньи и проделывает. Девка Аксинья же, не будь дурой, до таких глубин его доводит, что граф наш чудом не ЕБЖится. После «распутного греха» он задумывается о том, что путь «от состояния ангела до блудливого демона» человек проходит за секунду, поражаясь, что никакого шва, никакой заметной границы между состояниями этими нет… (И напоследок: «Совсем ведь не чувствую народной души, только притворяюсь»). Всем этим фирменными «па» и анима-«ню» Писателя П. дышит в затылок, на самом деле, один вопрос, который и задает себе мыслеформа главного героя: «Единственный вопрос – это о смысле устроенного подобным образом мира».

Бессмысленно анализировать «Т». Это роман-улет, роман-инсайт, роман-нероман – и все паззлы сошлись, и кукла очеловечена, и «венценосная» двуногая дрожащая тварь, раздувающая эго-меха, получила, наконец, по шее: она, тварь, не ведает, что «разные сущности создают ее, действуя поочередно». Кстати: в пятой главе есть фраза, вложенная – Писателем П.? А. Э. Брахманом? Л. Н. Толстым? – в уста графа Т.: «Крадущийся зверь не ощущает себя крадущимся зверем. Хищнику не нужны метафоры». Писателю П. тоже: ТЕКСТ работает и без «мелизмов», ТЕКСТ крушит стереотипы и взламывает зараженные фальшью земные коды, вставляя в черепную коробку такого гротескного существа, как человек («разумный»: однако и ч/ю у этих брахманов…), дозу яда, который уж если не угробит читателя, то всенепременнейше укрепит.

Ну а дописывает граф Т. книгу своей жизни сам. Один. Без, как в бородатом том анекдоте, ансамбля. Мало того – заявляет Ариэлю, будто он, ЖБ, его придумал, и точка. Гипотетическая кость позитива в виде луча Ильича, что брезжит в конце усовершенствованного санузлом тоннеля (у анимы свои отходы), читателю кинута: «И этот луч – я сам, – говорит граф Т. – Я был им всегда и вечно им буду. Вы считаете, мне нужна какая-то еще сила?».

Ничего не напоминает? Во время суда на Алису набрасываются игральные карты; девочка просыпается, и… в этот самый момент одному их кукловодов моих приходит в голову: а не отдаться ли по высшей трехбалльной шкале нацбестовской графу Т. Писателя П., у которого сердце хоть и справа, но все же есть? Если девка Аксинья фитилек, чтоб не коптил-то, прикрутит.

26.03.2010

[Конец премиального интермеццо]

Spring.doc