Русский диссонанс. От Топорова и Уэльбека до Робины Куртин: беседы и прочтения, эссе, статьи, рецензии, интервью-рокировки, фишки — страница 43 из 62

и…». Так и случилось: СтрогА – именно так называется теперь «Женский портрет», исполненный Нерсесом Ерицяном, – живет аккурат над компьютером, диктуя тексты. Свои. Вот и вся присказка, собственно. А сказка… Впечатления от мирка, доступного глазу, и пространства, разглядеть которое из трёхмерки невозможно, да и названия которому нет, их естественный синтез, – «скелетон» нерсесовских работ. Ерицян – один из самобытных художников, работающий в условно реалистичной манере. Условно – ибо непременно привносит даже в самое простое изображение импрессионистичную дымку недосказанности, оставляя за картиной открытый финал – вероятно, волшебный: да и что такое живопись, как не претензия на волшебство… Взять те же городские пейзажи: например, Хлебный переулок («Московский пейзаж»), который художник просто застал врасплох, запечатлев его раненую сиюминутность. Или вид на Театр Маяковского: здание будто б только проснулось… Родился Нерсес в Армении в 1963-м, живописью начал заниматься в двадцать – учился в мастерских художников; был вольнослушателем Ереванского художественно-театрального института. В 1998-м его первая персональная московская выставка прошла в ЦДХ, в 2000-м – в «Космосе»; многие картины разошлись по нашим и зарубежным частным коллекциям. Все работы Ерицяна звучат; глядя на иные, вспоминается пастернаковское «Мы были музыкой во льду». Вот «Татьяна», взирающая на нас с отстраненной полуулыбкой, вот «размытый» портрет Параджанова, и – цвета поэтической стали – Бродского. Вот еще одна импрессионистичная работа – «Автопортрет в желтом», соседствующий со строгим, сосредоточенным «Портретом отца». А вот меланхоличные «Сухие цветы и розы»; чуть дальше – виолончелист (полотно «Музыкант»): еще немного – услышишь звуки… Секрет негромкого успеха подобной живописи – в теплоте и высокой простоте, что сейчас, в общем-то, немодно, неактуально, невыгодно. Однако не то ли – один из ведущих критериев состоятельности работы, когда у зрителя начинает «бродить»: а ведь недурственно было бы погулять за рамой – если пейзаж, или дотронуться до цветов и фруктов, если – натюрморт, или – заглянуть в зрачки, если – портрет. Особенно такой, что живет сам по себе над компьютером автора этого текста, напросившегося-таки спустя годы на бумагу.

«Лет пять назад / Я увидела ее / В мастерской одной художницы: / Случилась некая выставка, / Все пили вино, / Друг друга с чем-то поздравляли. / А еще горели свечи / И у меня тогда не очень водились деньги: / Уволилась в никуда – / Так бывает. Я смотрела на нее и думала: / Если б она / Оказалась в моем доме, / Я стала б на нее любоваться, / Может, даже, разговаривать, / Разглядывая блики на волосах. / Но меня прервали, / И мажор стал гармоническим, / С шестой пониженной ступенью: / „Она стоит столько-то долларов“ – / И я поняла, что ни любоваться, / Ни разговаривать, / Ни разглядывать ее / В ближайшее время / Не стану… / Расстроилась (мы с ней были, как-никак, одной крови!), / А еще – уверилась, / Что обязательно увижу ее снова. / Так и случилось / Спустя пять зим: лишние доллары завелись, / И я позволила себе драгоценное хочу. / Художник укутал ее во все черное. / „Разденьте!“ – попросила я, / Да и купила картину: /

Женский портрет. Холст, масло»[127].

12.03.2012

Русский волонтёр[Репортаж последнего снега[128]]

– Нет, я все понимаю, конечно, – он подкашливает, ему неуютно. – Но эти бабки, которые прикармливают… Они же ответственность нести должны! Ответственность. Стерилизовать, да, что там еще… – он отводит глаза: вспомнил про пенсию? – Они ведь хищники, территорию свою охранять будут, если их кормить перестать!

– Зачем переставать? – спрашиваю осторожно: я должна хоть немного понять его – он обещал помочь, я, в общем, не ожидала – мои уши к его услугам, главное – не перебивать прямо сейчас.

– Ну а вдруг нападут на детей? И что тогда? – в глазах смятение, в глазах смущение: опускает.

«А вдруг кирпич на голову упадет? А вдруг?». Ёжусь: холодно, мы идем с вещмешками туда, где нас ждет Лена: она бывает в концлагере раз в неделю, за что ругает себя:

– Некоторые-то каждый день… Ну или через… А я не в силах. Вот выбрала две клетки, и все – на остальные не смотрю даже. У, сколько вещей!

– Что это тут наставлено, в поход собрались? – спрашивает N накануне нашей поездки туда: ей и впрямь любопытно, зачем столько добра, ну а уж пакет с перловкой и овсянкой и вовсе загадочен.

– В приют.

– В приют? А одеяла зачем?

– Холодно же, зима. Чтоб не мерзли.

Мыслительный процесс, происходящий в ее головушке, легко считывается – сейчас спросит про это:

– А деньги-то зачем? – ну вот, спросила.


Лай оглушает не сразу: постепенно, по мере приближения к клеткам, он вскрывает мозг волной дьявольской силы. Что ж, лучше его и вовсе вынести, мозг: чтоб только зрачки в зрачки (глаза – мозги наружу!): «Простишь ли людьё, бродяга?» – не замечаю, когда именно начинаю с ними здороваться: кто-то скалится, кто-то скулит, кто-то ластится и виляет хвостом – сердце-то в страх ушло: «Возьмешь – не возьмешь, подруга?» Иду между клетками: лай впечатывается в сердце, в желудок, в легкие, пробирает до кишок, а потом взрывной волной поднимается к солнечному сплетению – «я не более чем животное, кем-то раненное в живот», ну да, каждый орган – эхо их боли: кого-то легко выставили за дверь (аллергия, новое чадо, «сука-надоел», etc.), у кого-то никогда не было дома «в силу ряда объективных причин».


– Не надо вам в это особо втягиваться, – качает головой Лена, оглядывая меня снизу доверху, – сердце надорвете. Вы, главное, напишите о них, чтоб брали-то… из муниципальных приютов особенно: там страшно!

– Если бы люди хоть иногда… – начинаю я, а Лена шепчет:

– Они почти все тут смертники. И знают, что смертники.


Несу куль с едой в каптерку: две двери – открываю не ту. В нос ударяет резкий запах пота: в челобудке – двухъярусные «койко-места» и стол – товарищи с юга, перебивающиеся собачьими заработками: они-то и подворовывают дешевый корм: левак для дома, для семьи. Зажмуриваюсь, выхожу на улицу и снова иду к клеткам – я не мыслю, а только чувствую, а значит, не существую – тогда, по идее, мне не должно быть больно. Клетки, клетки… Раковые клетки страны, душу которой в отсутствие любви не спасет ни одна химия: «Соседка хотела его на свалку снести», – вспоминаются слова незнакомой женщины с добрейшим щеночком-метисом на поводке… «Тут отстрелы, тут всех убивают перед сезоном», – вспоминаются слова другой (море, набережная: мертвым отдыхающим ничто не должно мешать, даже живые собаки и кошки) – дама прижимает к груди маленькую белую собачонку и продолжает: «Фирма одна московская, да, они каждый год стреляют… а вы сами с Москвы-ы?..». Мне не больно, не больно, повторяю, ведь если долго бить по одному месту, оно теряет чувствительность, это закон.

– Закон? – переспрашивает Лена. – 245-я статья УК отдыхает: жестокое обращение с животными никого не трясет – все деньги распиливаются чиновниками, приюты только на нас и держатся… Вот тут, скажем, 1000 собак, а должно быть 700! И 10 волонтеров на всё про всё! На работе если позвонят, так я в коридор выхожу – чокнутой считают, ну, что я зверями-то занимаюсь… А по мне – не я чокнутая: вот у меня дома две собаки-инвалида, приютские… Кто их такими сделал? Полстраны за отстрелы! Во всех городах беспризорных по заявкам жителей (они люди вообще, нет?) у-би-ва-ют – звери же к ЖКХ приписаны, впрочем, – Лена сбавляет обороты, – есть и у зоозащитников перекосы. Но вы только спросите, почему именно такие перекосы! Вы знаете, как это – каждый день спасать жизнь чью-то? Это будни… Вон в другом приюте директор как-то выдал: «Вы чего еду-то носите? Вы деньги несите!» – деньги ему, думаете, собак кормить? Мало того что звери впроголодь, так ведь, гад, он еще и сук не стерилизует! – она смотрит на меня сквозь очки: мне кажется, передо мной плачущий ребенок (Лене сорок+). – Ощущение, что он собак специально разводит, а потом в рестораны на мясо сдает. Вы мясо едите? – Мотаю головой. – Мало того, он лучших волонтеров разогнал! На три буквы послал: а зачем ему? Жену за границу лечиться отправил: на какие шиши? А волонтеры мощные были – и вольеры сами строили, и корма покупали, и лекарства… Деньги ему как-то на стерилизацию собрали: так ведь не стал делать – хлопотно! Щенков-то на мясо, конечно, проще: гастарбайтеры так и…

– Но ведь это преступление, вы можете подать на директора приюта в суд.

Лена резко меняет тему:

– Вы всего не знаете, – и кивает на сумку с огромадной кастрюлей: – Так вот идешь сюда с кашей этой, думаешь, как там мои… сварить-то тут нельзя: ни газа, ничего нет… У меня вон две клетки… на остальные стараюсь не смотреть. И так себе ничего не покупаю, все в секонд-хенде. Получаю немало, это правда, но все ведь на них уходит… и на домашних, они же ухода особого требуют… Таких, как мы, ни родственники обычно не понимают, ни друзья… Горем ни с кем не поделишься. Нина вот полгода собак оплакивала, которых во дворе отравили… А я, знаете, когда девушек с пакетами брендовыми вижу – ну, где у них одежда из бутика какого-нибудь, – всегда в душе удивляюсь: «Неужто – можно? На себя? И странно так!»


В углах клеток ведра со снегом: собаки лижут его так, словно он – последний.

Март 2012

На подоконнике Европы сижу[Эссе в ежовых кавычках[129]]

Сначала они только ругали: «А в проклятом Буржуинстве…». Кидались булыжниками «развито́го социализма» в «загнивающий капитализм». Ненавидели и боялись «мелкобуржуазную мораль», которая может взять, да и раз-ло-жить (положить на лопатки) не– и младого «строителя коммунизма» с его шизофреничным «кодексом». Потом долго-долго искали компромисс, вздыхая: «Ах, Париж!» – и мечтали «достать» любой флакончик