Русский диверсант — страница 42 из 83

чался через поле назад, откуда приехал. И вот, спустя полчаса, на большаке зарокотали моторы, залязгали гусеницы. «Танки! Приготовить гранаты!» Гранаты — тоже артиллерия. Но против танков — хреновая. Первую атаку они все же отбили. Подожгли два танка. Один танк наступал на третий взвод, и его забросали бутылками с КС уже позади окопов. А пехоту отсекли пулеметным и винтовочным огнем. Оставшиеся три танка начали пятиться. Выползли на горбовину поля, рассредоточились и начали методично крушить из своих орудий окопы взводов, вышвыривать из ячеек изуродованные тела кавалеристов, дырявить из пулеметов каски, которые торчали над брустверами. Один из снарядов угодил и в угол ячейки Донца. Донец сидел во время обстрела, прижавшись спиной к стенке окопа и обняв свой карабин. Под ногами валялись стреляные гильзы. Две обоймы расстрелял командир взвода, руководя боем на своем участке. И, видимо, плохо он замаскировал песчаный отвал, или немец оказался таким зорким, засек вспышки одиночных выстрелов, а потом разглядел и бруствер окопа. Прилетел снаряд, вспорол угол ячейки и разорвался в земле. Донец не услышал взрыва, не увидел вспышки огня, не почувствовал ни боли, ничего. Все произошло мгновенно. Очнулся от того, что кто-то, совсем рядом, заговорил по-немецки. Он открыл глаза: двое немцев ходили вдоль окопов и воронок, что-то собирали. Рядом, на дороге, тарахтел мотор грузовика. Немцы подошли к нему, о чем-то переговорили, взяли его за гимнастерку и за ремень и поволокли к машине. Когда закрывали задний борт, Донец увидел коня. Это был его Буян, под седлом, с притороченной саблей и походным мешком, в котором всегда было, кроме всего прочего, что нужно казаку вдали от дома, сумочка с сухарями да с десяток горстей овса…

— Я боролся за то, чтобы меня никакая райкомовская сволочь не обирала до нитки. Мне эти комиссары, все эти штатные болтуны с трибун, — вот здесь!..

— Да ладно тебе, Козлов, вену на лбу надувать, — прервал бывшего механика его земляк Игнаткин. — Ты злишься, что твоя жена к инструктору райкома ушла, пока ты по колхозам на тракторе колесил. Ну? Разве не так? А сам ты разве не шарил по деревням? По вдовушкам да разведенкам?

Курсанты засмеялись. Нерадостно ухмыльнулся и Козлов. И вдруг уперся взглядом в земляка:

— Ну, а ты чего сдался? Активист хренов…

— Да сдуру, — спокойно ответил Игнаткин и подбросил в костер несколько веточек, внимательно следя за тем, чтобы котелки особо не выкипали, но и не охлаждались. — Ты ж помнишь, как дело было. Ротного убило, взводного ранило, а кто-то из соседей заорал, что нас обошли… А надо было сидеть в окопах и стрелять до последнего. Глядишь, и отбились бы. Как первая рота.

Вокруг костра после слов Игнаткина установилась долгая тишина. Сидели, кто на корточках, кто на коленях, подстелив елового лапника, смотрели на угли остановившимися и опустевшими глазами, и огонь, будто жалея в них самое главное, что в каждом из них еще жило, озарял и согревал их осунувшиеся и окаменевшие лица.

Ночью, когда Донец встал проверить посты, обнаружилось, что пропали двое курсантов и егерь Еким. Один из часовых сказал, что Екима видел час назад, тот пошел в овраг по надобности и вроде бы вскоре возвратился, но по другой стежке. И Донец сразу понял, что по другой стежке в это время уходили курсанты Санников и Гуртов. Он приказал построиться, снял посты и объявил, что принял решение о возвращении назад.

— След мы потеряли. Завтра утром, если будет приказ продолжите преследование, вернемся сюда и найдем след без егеря. Направ-во! Козлов, ты — замыкающий. Шагом марш, — скомандовал он. Даже в лесу надо было держать в людях дисциплину, а в подразделении порядок. Это он любил и умел. Это, как он считал, ему удавалось. За это его ценили и в РККА, и здесь в РОА.

Но на самом деле Донец боялся, что к утру у костра он останется один. Более того, уходя, кто-нибудь ему сунет, по старой памяти, кинжальный штык под ребро. А вспомнить ему курсантам было что. Гонял их до седьмого пота. И в морду мог дать, если замечал, что кто-то отлынивает или отстает.

Глава девятнадцатая

Родная деревня встретила путников тишиной, запахом дыма и печеного теста, серыми полями, наполовину засыпанными снегом, который вдруг обвалился на землю, укрывая, упрятывая от человеческого глаза не только поле, дальний лес и овраги, заросшие кустарником, но и небо. Идя мерзлой полевой дорогой, откуда всегда открывался вольный вид на все Прудки, на все ее концы и, конечно же, на главную улицу, Зинаида и Прокопий смогли насчитать только четыре постройки. Они невольно остановились и начали всматриваться в очертания родных мест, стараясь понять, что произошло здесь прошлой зимой. О многом они уже знали из рассказов. Но увиденное оказалось куда горше всех их ожиданий. У Зинаиды вдруг начали подкашиваться ноги, а в груди сдавило, так что стало трудно дышать. Прокопий крутил головой и ничего, казалось, не понимал. Он смаргивал слезы, растирал их по щекам, снова смотрел через лес. Случись такое год назад, он заревел бы в голос. Но теперь он понимал, что это можно перетерпеть.

— Где наша хата? — вскрикнул он и тут же поник: — Тоже сгорела! Мам, нашего дома больше нет!

— Подожди, Прокоша, — Зинаида сжала его руку. — Не кричи громко. Дай отдышаться.

Ей хотелось присесть где-нибудь, отдохнуть. Ноги не держали, и все тело охватила неимоверная усталость, которую она не чувствовала во всю дорогу от хутора до этого поля. Такое она уже испытывала однажды — во время похорон Пелагеи.

Но чем ближе они подходили к околице, тем спокойнее становилось на душе. В овраге копошились люди. Там были вырыты землянки. К землянкам протоптаны тропинки. Двери некоторых землянок были распахнуты. Из труб, вставленных в песчаные холмики, уже схватившиеся за лето реденькой дерниной, виднелись закопченные трубы. Правее, на горке, торчали черные, казавшиеся неимоверно высокими трубы печей. Там Зинаида разглядела одну, с высоким плечом. Ее она знала. Там когда-то нянчилась с Пелагеиными детьми. Поила их из соски, укладывала спать. А выше, за садом, наполовину уцелевшим, виднелись две постройки. Значит, риги тоже уцелели. И над ними тоже курились голубые дымки. Когда спустились ниже, стал виден пруд. Там стучали топоры, часто, будто впереймы один другому били тугую, как колонна, древесину. Зинаида и Прокопий свернули туда. За обгоревшими ракитами виднелся край сруба. На углу сидел Петр Федорович и старательно зарубал торец бревна, при этом что-то говоря своим напарникам, деду Кире и Ивану Лукичу. Старики засмеялись. Но смеялись они над кем-то другим, возившимся внутри сруба.

— Дядь Петь! — послышался из глубины белого сруба возмущенный знакомый голос. — Уйду я из вашей бригады. Вот последний венец положим и уйду.

— А куда ж ты, Иванок, пойдешь? — засмеялся Иван Лукич, прихватывая углом топора бревно и подкатывая поближе. — Бригада-то у нас в Прудках всего одна.

— На войну уйду. Надоело мне тут с вами, стариками.

— А кто ж матери хату рубить будет? Мы, старики? Отнюдь. Плотницкая работа, Иванок, — дело молодецкое! Так что Прудки придется отстраивать не кому-то, а тебе. — И Иван Лукич смачно всадил свой добела натруженный топор в негожий обрезок бревна, валявшийся около.

Иванок поднял на леса торец короткого венца, который он ладил, чтобы положить от угла к оконному проему, ловко толкнул его вверх. Петр Федорович поймал его топором и, как багром, потянул к себе, перекатил и ладно положил на место.

— Мужики! А Иванок у нас мастер что надо! Гляди, как ловко потемок рубит! И не сколол нигде, и верзеек не наделал! — И Петр Федорович, улыбаясь, стукнул обухом по бревну. — Киря, настилай мох, да погуще, поровнее. Лишнее потом топориком обрубим. Так что, парень, быть тебе мастером по плотницкому делу. А что? Работа прибыльная. Девки опять же любить будут. Старики — уважать. Что еще мужику в деревне надо?

Иванок выглянул из-за гладко выструганного дверного косяка, улыбнулся, сияя отколотым зубом, и громко, радостно закричал, так что старики чуть не попадали со сруба:

— Дядь Петь! Зинка пришла!

Жили прудковцы в четырех уцелевших хатах, двух овинах и землянках, вырытых в склоне оврага. Дома в середине деревни уцелели только потому, что в них размещался штаб и казармы немецких артиллеристов. Все остальное сожгли.

Вечером Зинаида сидела у железной печи, вырубленной из немецкой бочки, слушала рассказ родителей о том, как они перебедовали тут лето и осень. Как принялись было отстраиваться. Как снова пришли немцы, батарея тяжелых гаубиц. Орудия стояли в лощине за деревней. Там немцы отрыли для них окопы, замаскировали. Батарея почти каждый день вела огонь в сторону Варшавского шоссе. Снаряды и провиант возили из Андреенок. Чтобы доставить снаряды к орудиям, через лощину вымостили лежневку.

— Вот и замостили они себе дорогу нашими иструбами, — вздохнул Петр Федорович. — Все лето день и ночь на углах сидели. Торопились. К зиме народ в тепло переселить. — Он с шипением дотянул сырой кончик самокрутки, кинул его в сияющую клубящимся пламенем щель железной дверочки, вздохнул: — Все прахом пошло. Все наши труды. Обрезали углы и — в болото. Так наши хаты теперь там и лежат.

— Ничего, тятя, — положила на отцовское плечо свою голову Зинаида. — Ничего. Все устроится. Зиму бы перезимовать, а там…

Младшая всегда была строже Пелагеи. Та, бывало, и поцелует ни с того ни с сего, и обнимет под настроение, и слово ласковое скажет. То-то над ней никогда ни тучки не клубилось, ни облачка. Война, ведьма, все спутала. И теперь Петр Федорович прижал теплой шершавой ладонью ее голову и почувствовал, что слезы жалости клокочут в горле. Но сдержался, пересилил свою минутную слабость, сказал:

— Перезимуем и эту зиму. Картохи мы выкопали и в ямке сразу, под горкой, схоронили. Сверху старыми головешками завалили. Пускай там до весны полежат. А на еду тут прикопали, прямо в овинах. Прокормимся. Скотину, правда, они не тронули. Офицер у них тут строгий был. Коровы все целы. — И снова погладил голову дочери, младшей своей, единственной оставшейся на свете. — И как ты осмелилась пойти своего курсанта искать? Девочка-то, говоришь, на него похожа?