Русский доктор в Америке. История успеха — страница 81 из 93

— Могу. Я могу нарисовать шарж на вас, как вы пикируете на самолёте. Хотите?

— Нарисуй.

Я действительно умею неплохо рисовать, и в портретах с натуры мне удаётся ухватить сходство и характер. Я тут же сделал с него карандашный набросок и через четверть часа принёс ему готовый шарж: он, громадный, в кабине маленького самолёта, почти полностью из неё вывалившись, фотографирует наш госпиталь внизу.

— Слушай, это же здорово! — он громогласно хохотал и прикрепил рисунок на стену.

Я сделал рисунки-схемы наших операций на сосудах.

— Владимир, ты даже сам не знаешь, какой ты художник!

Гестринг «открыл меня» — он с гордостью открывателя поспешил рассказать это своему другу Лёрнеру. С одобрения Гестринга я тайком стал зарисовывать наших аттендингов и резидентов, а он показывал их Лёрнеру и другим — те хохотали. Лёрнер был человек с юмором, он заинтересовался мной, стал приглашать меня на ланчи в госпитальный кафетерий. Мы теперь часто сидели вместе и разговаривали о многом. Благо при работе в лаборатории у меня было на это время. Резиденты-индийцы смотрели на меня с ревнивой завистью.

Шаржей накапливалось довольно много, и как-то Лёрнер предложил:

— Доктор Владимир, почему бы вам не нарисовать галерею шаржей на всех нас?

Хотя индийцы и гаитяне это не очень одобряли, но терпели, видя к этому интерес начальства. Я сделал шаржи на Лёрнера, Рекену и многих других. Департамент заказал для них деревянные рамы, и их развесили в библиотеке. И вот, насколько я знаю, уже восемнадцать лет они висят в библиотеке того госпиталя. Так осталась в Бруклине галерея моих рисунков. А мы с Робертом Лёрнером стали с тех пор близкими друзьями.

Гидеон Гестринг как жил, так вскоре и умер в своем стиле. У него была на ноге варикозная вена, и ему предлагали операцию. Сама операция нетрудная, но по какой-то причине он хотел, чтобы её сделали только в родной Вене, и уехал туда. Оттуда он звонил Лёрнеру, операция прошла удачно, но он не слушал рекомендации докторов и стал ходить с первого дня. И однажды, на четвёртый день, образовавшийся в месте операции тромб крови оторвался и закупорил лёгочную вену. Он умер от тромба почти мгновенно. Для всех нас это был удар. Лёрнер даже говорил:

— Я не могу поверить, что Гидеон умер. Такие жизнелюбы так не умирают. Это опять какой-то его трюк. Увидите, он скоро неожиданно явится, чтобы посмеяться над нами.

Но он не явился.

Всегда он думал об образовании тромба при наших экспериментальных операциях и предупреждал меня, чтобы они не образовывались. А что тромб может образоваться у него самого — не подумал. Наверное, надо было ему склеивать вену любимым его детищем — фибриновым клеем.

Снова отказы

По правде говоря, нам с Ириной нравилось жить вдвоём, без сына. Какую награду могут ожидать за свои труды родители, вырастившие ребёнка? — освобождение от него.

Теперь мы имели эту награду: свободу от сына впервые за двадцать пять лет. И это новое для нас состояние было прекрасно; даже несмотря на мою страшную перегруженность, мы всё-таки были вместе больше, чем когда-либо: мы были предоставлены сами себе. При лёгком американском быте, когда не надо тратить время на стояние в магазинных очередях и думать о копейке, мы теперь относились друг к другу ласковей и внимательней, мы не должны были отвлекаться на сына. Всё было снова как когда-то, в давно прошедшее и почти позабытое время.

Чтобы Ирина не скучала, когда я бывал на ночных дежурствах, я купил ей хороший приёмник — слушать классическую музыку; одна станция передавала ее целый день. Я старался звонить Ирине с дежурств по нескольку раз, хоть на пол минуты, чтобы ей не было грустно одной. А когда, усталый как пёс, я приходил домой, Ирина всегда старалась приготовить мне что-либо повкусней, устроить так, чтобы я расслабился и отдохнул. Теперь лучшие кусочки еды и лучшие чувства Ирины доставались мне, а не сыну.

Я говорил своим женатым коллегам-резидентам, которые жаловались, что у них совсем нет времени на семейную жизнь:

— Я, ребята, в лучшем положении, чем вы: я сначала вырастил сына, отдал его в медицинский институт, а уже после этого сам стал проходить резидентуру.

Они в ответ смеялись — их дети, если они и были, все находились в младенческом возрасте, и что такое отдать их в университет, этого они ещё понять не могли.

В ту пору стояла красивая поздняя осень, лучшее время года в Нью-Йорке, мы стали выезжать за город, чтобы полюбоваться красками природы, на «в багрец и золото одетые леса», как писал Пушкин. Нам нравилось ездить на своём новом блестящем «бьюике», мы уезжали километров на пятьдесят от города и брали с собой ланч. Гуляя вокруг озера Рокленд, я говорил Ирине:

— Помнишь, ты сомневалась, выдержу ли я хирургическую резидентуру? Как видишь, пока что выдерживаю не хуже других. А ведь начало — это всегда самое трудное. Я уже привык не спать по двое суток, привык растягивать на операциях крючки по пять часов подряд, бегать по распоряжениям старших, как затравленный заяц. Я теперь делаю своими руками всю ту начальную хирургическую работу, которую уже отвык делать за годы профессорства. В общем, я доказал, что могу выдержать резидентуру.

Ирина беспокоилась за моё здоровье:

— Но как долго ты сможешь выдерживать такую нагрузку? Всё-таки это не для твоего возраста.

— Ну что ты! — выдержу столько, сколько будет нужно. Только бы взяли меня в хорошую программу. У меня такое чувство, что на этот раз обязательно повезёт. Когда я раньше обращался к коллегам-ортопедам, они мне отвечали: сначала сдай экзамен и тогда приходи. Ну, вот: я сдал экзамен и даже уже начал резидентуру, я теперь законный американский доктор. И я не прошу ни о каких привилегиях, всё делаю на общих основаниях — как все. Найдутся же такие директора программ, которые могут по-деловому оценить мои рабочие качества — и в прошлом, и теперь. Особенно интересно было бы попасть на интервью в Ортопедический институт и поговорить с его новым директором доктором Фрэнкелем. Мне почему-то кажется, что он меня взял бы. А что! — на его месте я сам взял бы такого парня, как я!

— Ах, ты мой седой идеалист, — улыбалась Ирина.

Что верно, то верно: седина всё больше покрывала мою голову. А у Ирины седины пока не было, хотя ей уже исполнилось пятьдесят. Когда-то давно, в тридцать с небольшим, когда появились первые седые волоски, я написал стихотворение.

Мужская седина

Ты спрашиваешь, что причиной,

Что я так рано поседел?

Мужчина должен быть мужчиной,

Ответственность — его удел.

Пред ранней старостью в испуге

Смешно мужчине унывать;

Чтоб мир в подарок дать подруге,

Мужчина должен мир создать.

Кто этой чести удостоен,

Тот и отмечен сединой;

Мир на мужских костях построен,

Омытых женскою слезой.

Всю тяжесть жизни неделимо

Мужчина должен брать один,

И седину своей любимой

Купить ценой своих седин.

Ну, вот, всё так и сбывалось, как я написал — пророчество поэта.

Но теперь седой доктор-поэт мечтал скорей получить письма из сорока программ, в которые разослал своё резюме. Не может быть, чтобы из сорока никто не пригласил меня на интервью!

Я не рассчитывал на многое — хотя бы на три-четыре приглашения. Даже считая шансы только в одну треть положительных исходов, получалось, что из этих трёх-четырёх у меня мог быть реальный шанс попасть в одну программу. Ещё и ещё мучительно взвешивая все «за» и «против», я приходил к убеждению, что куда-нибудь меня всё-таки возьмут. А для меня всё было лучше, чем теперешний госпиталь. Это ожидание было кульминацией моих пятилетних надежд на профессиональное будущее: или теперь, или будет уже поздно…

Когда я однажды вернулся домой с дежурства, Ирина передала мне раскрытый конверт с первым ответом из клиники Мэйо. Выражение на её лице не оставляло сомнения. Я прочитал вежливый отказ: «Мы не считаем, что для вас рационально приезжать на интервью». Мэйо был вершиной мечтаний, но программа была в штате Миннесота — далеко. Я немного задумался и сказал:

— Что ж, не станем упаковывать чемоданы в Миннесоту, будем ждать другие ответы.

Ирина грустно улыбнулась в ответ: уже первое письмо настораживало её — начало обещало повторение цикла отказов.

Пришёл второй отказ — из госпиталя специальной хирургии в Нью-Йорке. Это тоже было очень авторитетное ортопедическое учреждение. Они объясняли, что уже набрали резидентов на два года вперёд. Ирина мрачнела всё больше, а я всё вынужденней улыбался и говорил:

— Подожди: «ещё не вся черёмуха ко мне в окошко брошена» — слова из популярной песни 1950-х годов, годов нашей молодости.

Из ничем не примечательной программы госпиталя Рузвельта в Нью-Йорке пришёл отказ в довольно грубой форме: «есть очень много высококвалифицированных кандидатов, и поэтому мы решили не приглашать вас». Я в душе обозлился на тон:

— Ну да, всегда есть кандидаты, достойные занять места, — молодые, перспективные парни; но выражением «много высококвалифицированных» директор программы как бы подчёркивал, что мои дипломы и патенты для него вообще ничего не стоили.

Я вспомнил слова моего друга Уолтера Бессера: «Американские доктора хвастуны и зазнайки», — которые он сказал мне ещё в начале моей работы техником. Да, похоже, что он был прав.

Ирина тоже разозлилась:

— Бестактно и вызывающе написанный отказ! Это хамство — так отвечать своему коллеге, который имеет столько заслуг и обратился всего-навсего с обычной просьбой! Какое пренебрежение, какое зазнайство, что за люди!

Я ей не возражал, она была права.

Я ждал ответ из программы Йельского университета, одного из лучших в Америке, расположенного в штате Коннектикут, недалеко от Нью-Йорка. Для подачи заявления оттуда мне прислали невероятно длинную анкету со множеством вопросов: ваше хобби, печатали ли вы какие-нибудь ваши работы, чем вы увлекаетесь, есть ли у вас научные звания и степень? У меня всё это было, и я ответил подробно. Что уж они сделали с моими данными, не знаю, но ответа от них я так никогда и не дождался.