I
Завойко неотлучно находился на Сигнальной батарее, наблюдая за кораблями в зрительную трубу. С самой батареи не видно эскадры, с запада позиции защищены скалою — она служит батарее траверсом и заслоняет всю северо-западную часть залива. Орудия установлены так, чтобы защищать подходы к Петропавловской бухте. Только выйдя вперед бруствера, на наклонную, покрытую щебнем площадку, можно следить за противником. Но тут неудобно, голо и площадка слишком наклонена к заливу.
Завойко, лейтенант Гаврилов и присланный Изыльметьевым Пастухов обогнули скалистый траверс и вышли на удобную площадку, заросшую пахучей серебристой полынью. В трещинах скал вился морской горох, поднявшийся так высоко по каменистой почве.
Стояло спокойное, ничем не потревоженное утро.
Увидев в зрительную трубу, как взвились сигнальные флаги на фрегатах, как пришел в движение сорокашестипушечный корабль, а с самого крупного, шестидесятипушечного "Форта" подали буксир на пароход, разводивший пары, Завойко приказал лейтенанту Гаврилову привести батарею в боевую готовность и сигналить "Авроре" и остальным батареям о подготовке к сражению.
Отправив Гаврилова и продолжая следить за фрегатами, на которых поспешно убирались порты и переборки для свободы действий орудийной прислуги, Завойко обратился к Пастухову:
— Вам знакомы эти суда?
— Да, хотя они и закрасили борты. Они находились с нами в Перу. Вон тот, ближний к нам, шестидесятипушечный, — "Форт", флагманский корабль французов; второй, с контр-адмиральским флагом, — "Президент", пятьдесят пушек; малый фрегат — "Эвредик", тридцать две пушки. Остальных не было в Кальяо.
— Расскажите об Арбузове…
Завойко наблюдал за шлюпкой — она двигалась от "Президента" к "Форту". Но приготовления на эскадре внезапно прекратились.
— Сегодня ночью Арбузов явился на "Аврору", — сказал мичман. — Взойдя на фрегат, он обратился к Ивану Николаевичу с такими словами: "Господин капитан-лейтенант, искреннее чувство и преданность престолу привели меня к вам. Остаться простым зрителем начинающегося дела для меня равно смерти. Разрешите мне поступить волонтером под вашу команду…"
— Так, так! Что же ответил ему Иван Николаевич?
— Он сказал: "Александр Павлович, все мы в настоящее время находимся под начальством Василия Степановича На его плечах ответственность за судьбу порта. Я обещаю вам попросить разрешения у генерала Завойко…"
Завойко послал вестового за Гавриловым. Рассказ Пастухова не произвел на губернатора никакого впечатления, — видимо, судьба Арбузова перестала его занимать.
— Хотел бы я знать, почему они прервали приготовления? — размышлял вслух Завойко. — Какая-то суета; шлюпка, ездившая к "Форту", возвращается на флагманский корабль… Все приостановлено… Странно… Странно…
Пришел Гаврилов. На эскадре спустили сигнальные флаги. Завойко повернулся к Пастухову:
— Передайте Ивану Николаевичу: непосредственная угроза миновала, неприятель отложил приготовления. Пока намерения неприятеля не выяснятся определенно, я приказал разбить стрелков на три партии. Крупной партии, в сто штыков, назначаю место на берегу между Кошечной батареей и Красным Яром. Скрываясь в кустарнике, эта партия сможет оказать содействие Попову и в случае необходимости прийти на помощь порту и главной батарее. Вторая партия остается здесь, при мне, маскируясь в восточной отлогости Сигнальной горы. Третья — в городе, для тушения пожаров. До начала действий противника нет никакой возможности составить более подробную диспозицию. Идите.
— Всё? — Пастухов мешкал с уходом.
— Ах да, еще Арбузов! — вспомнил Завойко. — Что ж, я согласен, пусть Иван Николаевич берет этот грех на душу.
— Как быть с резервными запасами пороха? — спросил мичман. — В каких количествах распределять их по батареям?
— Порох пока останется на "Авроре". Сейчас трудно предвидеть, где он понадобится больше всего, а где может оказаться обузой… Мы подвезем запасные картузы во время сражения.
Пастухов умчался в сторону Перешеечной батареи. Оттуда через седловину легче пройти к песчаной отмели, где его ждала одна из шлюпок "Авроры".
На Сигнальной батарее шумно, оживленно. В отлогости горы оборудована походная кухня, возле нее орудуют Харитина и еще одна девушка, вызвавшаяся вместе с Харитиной помогать артиллеристам. Девушки разливали в матросские миски щи с солониной. Рядом выдавались положенные на обед две трети чарки белого вина, и все это вместе — миновавшая тревога, присутствие девушек, обед и водка — возбуждало матросов, вызывало смех и шутки.
Вот кто-то из матросов, опрокинув чарку, высоко подбросил ее, поймал в воздухе и, взбежав на бруствер, закричал в сторону неприятеля:
— Добро пожаловать, непрошеные гости, лежать вам на погосте!
Батарея ответила ему дружным хохотом.
Из-за скалы показались Гаврилов и Завойко. Шутник хотел было спрыгнуть с бруствера, но заметив что-то вдали, лихо отрапортовал, будто специально для этого и забрался на укрепление:
— Ваше благородие, в море вижу парус… Виноват, не в море, в заливе!
Гаврилов быстро взошел на вал и, посмотрев в трубу, доложил Завойко:
— Плашкоут Усова возвращается из Тарьинской бухты… Неприятель спускает с ростров катера и баркас…
Завойко, обойдя платформы бомбических пушек и левый фас батареи, вышел на каменистую площадку.
Сигналить Усову об опасности поздно.
Ветер стихал, и было заметно, как повисал парус тяжело нагруженного плашкоута. Гребные катера и баркас, каждый с флагом на корме, шли навстречу плашкоуту, охватывая его полукольцом. Экипажи неприятельских судов высыпали на палубы и толпились у сеток, наблюдая за неравной борьбой.
Обед забыт. Артиллеристы — их было на батарее со всей прислугой больше шестидесяти — сгрудились на площадке перед бруствером и на валу. Увидев, что батарея опустела, Харитина поднялась на бруствер, пробуя ногой прочность земляной насыпи. Едва она поровнялась с матросом Иваном Поскочиным, как он закричал:
— Братцы, это же плашкоут! Там Семка Удалой!
— И Ехлаков! — вспомнил кто-то.
— А Зыбин?! Земляка-то забыли!..
Толпа зашумела, заговорила, заволновалась, как будто их возбужденные движения на Сигнальной горе могли помочь людям на плашкоуте.
Харитина вздрогнула, услыхав имя Семена. Она застыла на возвышении, наблюдая, как цепочка вражеских катеров смыкалась вокруг знакомого плашкоута.
Парус бесцельно болтался на мачте плашкоута. Наступил штиль, как и во все эти последние дни после полудня. Двигаться можно только на веслах, но плашкоуту, нагруженному четырьмя тысячами штук кирпича, невозможно уйти на веслах от легких гребных катеров.
— Вот так Зыбин! — махнул рукой старый матрос с проседью в усах. — По последнему году служит, а, кажись, в железа угодил.
— Землю ехал смотреть, — пропел насмешливый тенорок. — Под хутор, стал быть, себе…
— Ишь ты! А вона беда какая вышла!
— Беда окольными путями ходит!
Птичий, настороженный профиль Поскочина оживился. Он повернулся к Афанасию Харламову.
— Семен не дастся! — он смотрел пристально, не мигая. — Ни-ни…
— Что ж ему, кирпичами воевать? — усомнился тенорок.
— А хоть и кирпичами… — Поскочин удивленно поднял неприметные стелющиеся бровки и продолжал с каким-то ожесточением: — Хоть зубами… Семен тако-о-й…
В эти короткие слова было вложено столько нежности и веры в Семена, что Харитине захотелось броситься к остроносому матросу и заплакать, прижавшись к его груди.
Неприятельские катера окружили плашкоут и, взяв на буксир, повели его к эскадре. С Сигнальной горы все это представлялось условленной и забавной игрой; никакой борьбы, никакого сопротивления, все разыграно, точно по нотам.
— Гляди! — воскликнул неуемный, пронзительный тенорок. — Мыши кота хоронят!
Действительно, семь катеров, держась в кильватерной колонне, вели на буксире плашкоут, по бокам которого тоже плыли катера, а замыкал шествие вооруженный баркас. И все это расцвечено флагами, белыми панталонами и яркими куртками гребцов.
В возбужденной гул батареи ворвался плач Харитины. Она голосила громко, горестно, как когда-то ее земляки, предававшие земле родных, умерших от черной болезни. Девушка плакала, не скрывая своего горя, не стыдясь слез.
II
Депуант, все еще потрясенный самоубийством Прайса, предложил Никольсону допросить пленных и по возможности склонить их к переходу на службу соединенной эскадре. Это могло иметь известный моральный эффект. Депуант заперся в каюте, но и закрыв глаза он видел перед собой распростертое тело контр-адмирала. Еще вчера оно казалось ему таким завидно сильным, собранным, долговечным…
Пленных выстроили на шкафуте "Пика". Жена Усова с двумя сыновьями сидела на куче снастей.
Переводчиком был лейтенант Лефебр, француз, командовавший взятием плашкоута. Он прожил несколько лет в Петербурге, с отцом, который состоял в каких-то незначительных чинах при французском посланнике. И хотя в том кругу, в котором вращался его отец, даже русские предпочитали французский язык родному, предприимчивый юноша, поклонник горничных и непременный посетитель всех злачных мест Петербурга, с грехом пополам научился русскому языку.
Кисти пленных были сжаты наручниками. Зыбин и Ехлаков поддерживали искалеченное тело Удалого. Он, как и предполагал Поскочин, долго отбивался от врагов тарьинскими кирпичами. Матросам приказали взять русских живьем, и, исполнив это, храбрецы в синих куртках злобно набросились на упрямого русского бомбардира. Левый глаз Семена скрылся под темной кровавой опухолью. Здоровым глазом он угрюмо посматривал на толпу английских матросов и морских солдат.
— Кто такие? С каких кораблей? — спросил Никольсон.
Лефебр перевел. Матросы молчали.
— Ви есть немы? — закричал француз.
— Никак нет, вашескородие, — ответил Удалой. — Мы не немцы, мы русские…
— Вижю! Дур-р-ак! Капитан спрашиваль: какой ви есть корабль?
— "Наш корабль есть ваш плен", — передразнил Удалой.
— Он с "Авроры"! — крикнул из толпы стрелок, которого Удалой в Кальяо посадил на перуанского быка. — Мы его видели в Кальяо!
— "Аврора"? — спросил Лефебр, схватив Удалого за ворот изодранной рубахи.
— Ага! Старые знакомцы, — усмехнулся Семен.
— Ви? — Лефебр ткнул пальцем Ехлакова.
Он невозмутимо кивнул.
— Ви?
— Так точно, — ответил Зыбин.
— Ви? — обратился француз к Усову.
— Господин офицер, — тихо сказал он. — Я квартирмейстер. Ездил за семьей… Жена, дети вот… — он беспомощно осмотрелся. — Семью пощадите.
Лефебр перевел слова Никольсона:
— Ви есть наш военный приз, по-русски — трофей…
— Курица не птица, кирпич не трофей, — назидательно вставил Удалой.
Удалой все еще досадовал на себя; когда груженый плашкоут вышел из Тарьинской бухты и стали видны фрегаты, Усов приказал было повернуть, но Семен отговорил его. Семен был уверен, что это пришли суда отряда адмирала Путятина, а вчерашние выстрелы — салюты петропавловских пушек…
— Ви есть трофей, — убежденно настаивал Лефебр. — Господин капитан делает вам предложение — перейти на флот ее королевское величество…
— Зачем переходить, — ответил Удалой невозмутимо, — коли вы нас перенесли!
— Но? — торопил Никольсон.
— Терпение, капитан! — Лефебр продолжал объяснять: — Господин капитан сказаль — перейти на службу. Быть свободный матроз под британский флаг.
— Передай капитану, вашескородие, что у нас сроду того не бывало, чтоб матрос на своих руку поднял.
Пленных окружили матросы "Пика". На лицах некоторых кровоподтеки следы недавней схватки с Удалым.
Никольсон сердито инструктировал Лефебра.
— Господин капитан, — сказал француз, — обращается к вам последний раз. Когда ми отпустиль вас, вы будете благодарны?
— Коли отпустите, воевать будем супротив вас! — ответил Удалой.
— Как можно воеваль! — вскричал француз. — Ви видель наш эскадра?! он гордо обвел рукой эскадру.
— Кораблей у вас супротив нашего втрое, — озлился Удалой, — а мы согнем вас вчетверо!
— Молчать! Ви будете благодариль нас: ви сказаль нам про этот форт, артиллерия, люди. Ви честно сказаль!
— Честно? — переспросил Удалой.
— Честно. Ми будем отпустиль вас.
— Хорошо! Снимай железа — все покажу!
Никольсон разрешил снять с матроса наручники.
— Вот, видишь… — Удалой показал на батареи, привлекая внимание Лефебра.
— Видишь батареи? — повторил он. — Попробуй польстись на русский штык, авось ноги унесешь…
Лефебр выхватил пистолет, но Удалой, сбив его с ног, с возгласом: "И мы не лыком шиты!" — бросился к борту. Прыгнуть в воду ему не удалось улюлюкающая толпа матросов настигла Удалого, сбила его с ног.
Никольсон приказал бросить пленных, а с ними и семью Усова в трюм. Туда приволокли и Удалого. Его тело с глухим стуком ударилось о поленницы дров, сложенных в углу темного трюма.
Через несколько часов на "Форте" вновь собрался военный совет. Офицеры почтили вставанием память "безвременно погибшего" контр-адмирала Дэвиса Прайса. Депуант сказал небольшую речь, с трудом выдавливая из себя фразы, пригодные и для торжественной церемонии публичных похорон и для официального отчета о случившемся.
— Тяжелое несчастье постигло нас! — Депуант чуть покачивался всем телом. — Сэр Дэвис Прайс… прославленный мореплаватель, контр-адмирал… беззаветно любимый подчиненными, пал жертвой случая в расцвете… э-э-э… расцвете своих сил… у самой цели, к которой он шел с присущей ему энергией, решимостью и силой… э-э… духа. — Он запинался, частые остановки, казалось, были вызваны горестным состраданием. Но постепенно голос Депуанта окреп. — Дэвис Прайс ушел от нас, но мы по-прежнему сильны и непобедимы. ("Еще бы! — смеялись глаза Никольсона. — Во всяком случае, сильнее прежнего!") Исполнив план, начертанный рукой покойного контр-адмирала, мы воздадим должное его уму, мужеству и проницательности. Господа! Я вношу лишь незначительные коррективы в дислокацию контр-адмирала Прайса. Храброму капитану Никольсону представляется возможность атаковать батарею на оконечности полуострова и, захватив ее, отомстить за смерть Прайса, случившуюся в русских водах… смерть от несчастного случая, — поспешно добавил он. — "Форт" же атакует наиболее отдаленную от города батарею, на холмистом берегу. Уничтожив эти батареи, мы сумеем проникнуть в порт и захватить его во славу англо-французского содружества! Я кончил, господа!
Вопросов не было. Все понимали, что Депуант избрал для "Форта", который, по плану Прайса, должен был атаковать укрепления Сигнальной горы, самую безопасную цель — отдаленную трехпушечную батарею.
III
День в Аваче прошел в хлопотах, в устройстве ночлега.
Старики камчадалы, припадая ухом к земле, старались услышать, не началось ли в Петропавловске сражение. Днем кто-то услыхал орудийные выстрелы. Маша бросилась на траву и, прижавшись к земле, действительно уловила несколько глухих ударов. Затем стало тихо. Земля молчала. Сколько ни прикладывались к ней люди на протяжении дня, гул не возобновлялся. Неужели сопротивление порта так быстро сломлено?
Под вечер в селение явился Лука Фомич Жерехов с женой Глашей, без приказчиков, которые, справившись с делами, вместе с сыном купца Поликарпом ушли в отряд Зарудного. Затем прискакал вестовой. Он привез короткую записку и первые сведения о неприятеле. Несколько строк, написанных Завойко, вызывали тревогу.
"Неприятель поднял американский флаг. Пришло шесть судов: четыре фрегата, пароход и бриг. Бог за правое дело: мы их разобьем. Кто останется жив, про то никто не знает. Но мы веселы, и тебе желаю не скучать… Вам необходимо удалиться на хутор, с Авачи все уйдут и скот угонят".
Почему американский флаг? Зачем уходить с Авачи, угонять скот? Неужели неприятель польстится на мирное камчадальское селение?
Юлия Егоровна за долгие годы жизни с Завойко привыкла к неожиданным и резким решениям мужа. Они не раз выводили семью из затруднительного положения.
Пребывание в Аваче закончилось трагическим происшествием. После отъезда вестового в поселке появился Магуд со своим спутником. Они прошли в дом тойона, растолкав стоявших у входа женщин. Вскоре в доме раздались крики, громкая перебранка. Андронников, трезвый и злой, недовольный своим уходом из Петропавловска, отправился на помощь к тойону.
Утром в селении обнаружились следы преступления Магуда.
Андронникова нашли в дровяном сарае, избитого, связанного, с грязным платком Магуда во рту. Староста, его жена и дочь, тоже связанные, лежали в чистой горнице, а пятнадцатилетний сын уведен, как послышалось тойону, в Тарью, в качестве проводника и носильщика для добра, унесенного со "Св. Магдалины". Тойон слыхал, как Магуд совещался с рыжим матросом: сначала они думали достичь Тарьинской бухты на лодке, но боялись доверить деньги и собственную жизнь тополевым батам — валким, ненадежным лодкам камчадалов. Других лодок в Аваче не было. Решили идти берегом и захватили сына старосты с собой. Старик понял все по частому упоминанию Тарьи и по вопросам, заданным сыну.
Андронников будто окаменел, когда его развязали и вытащили изо рта вонючий кляп. На все вопросы он отвечал молчаливым покачиванием головы, угрюмо растирая затекшие руки. Он молчал, как человек, который боится заговорить, чтобы не поразить мир чудовищными, кощунственными ругательствами. Через час землемер, вооруженный пистонным ружьем тойона, ни с кем не простившись, отправился в сопровождении двух охотников по следам Магуда.
Это было первое глубокое потрясение в жизни Маши. До сих пор она знала только мелкие невзгоды, горечь случайных обид, трудности переездов, которые нарушали привычное течение жизни. В детстве — переезд из Москвы в Иркутск, затем, всего только год назад, — новая перемена: перевод отца в Петропавловск и трудная дорога на Камчатку. Настоящее горе еще не посещало благополучного дома коллежского секретаря Лыткина, доктора фармации, человека, соединявшего редко уживающиеся качества — педантизм и добродушие. Ничья злая, разрушительная, намеренно враждебная воля не вторгалась еще в жизнь Маши.
С появлением неприятельской эскадры все переменилось: отец стал неприятно суетлив, словно боялся чего-то и всеми силами заставлял себя не думать об этом; госпожа Лыткина, величественная в кругу мещанок и сохранявшая горделивую осанку даже в кругу именитых чиновниц, превратилась в испуганную, жалкую женщину.
До появления Магуда в Аваче события последнего дня казались Маше неправдоподобным сном. Чужая эскадра у входа в Авачинскую губу, тревога, военные экзерцисы молодых чиновников, даже уход женщин из порта — все еще могло внезапно перемениться, как внезапно и началось. Но теперь беда как-то неожиданно обрушилась на людей и заставила Машу очнуться. Военные действия в Петропавловске словно приблизились к ней, обозначились со всей резкостью звуков и красок.
Там будут умирать знакомые, близкие люди! Там будет кровь, много крови, и стоны, и скупые слезы, сохнущие на обожженных щеках, и невозвратимые потери. Именно невозвратимые потери! Маша впервые почувствовала тупую, грызущую боль, рожденную этими двумя словами. Должно случиться что-то, чего не переменишь, не подчинишь своему капризу, не склонишь ни мольбой, ни молитвой. Что-то уйдет из жизни, уйдет навсегда.
Утром женщины двинулись дальше, к хутору поручика Губарева в шести верстах от Авачи. За ними шло стадо коров под присмотром трех дряхлых отставных матросов. Коровы то разбредались в кустах ольшаника и смородины, то скрывались за травянистыми увалами, то, собранные в тесный гурт, рысцой догоняли людей, оглашая дорогу тревожным, наводившим тоску мычанием.
Наступила глухая августовская ночь.
Но спали лишь дети, уложенные на светлом полу только что отстроенного дома Губарева. Женщины разговаривали вполголоса, они прислушивались к тишине и ровному плеску Авачи. От густого ольшаника шел горьковатый запах. На песчаном берегу лежали перевернутые баты, длинные крючья, похожие на пики, дырявые плетенки, негодные части старых рыболовных морд. Они напоминали фашины, вырванные из валов артиллерийскими снарядами.
Маша с Настей сидели на днище опрокинутой лодки в самом центре брошенного промысла.
В полночь на реке показались огни. Мимо темного хутора прошло несколько батов, освещенных факелами. Факелы вырывали из темноты бородатые лица вооруженных камчадалов, огнистый след весел, освещали тревожным светом недвижный, как место недавнего боя, берег. Маше казалось, что они с Настенькой сидят на поле смерти, среди разбитых пушек, взрытых бастионов, среди трупов и брошенного оружия в ожидании утра, когда можно будет опознать лица умерших.
Насте, видимо, передалась тревога Маши. Проводив взглядом быстро удалявшиеся баты, она, как испуганный ребенок, тесно прижалась к Маше. Подбородок Маши коснулся теплых волос Настеньки.
— Страшно? — спросила Настя. Ее рука легла на спину Маши.
— Тяжело. — Маша следила за красноватыми огоньками, которые все еще мелькали за прибрежными деревьями.
— Ты думаешь о Зарудном?
— Нет. — Маша задумалась и повторила твердо: — Нет!
— Я люблю Константина, — шепнула Настя.
— Знаю.
— Ты не можешь этого знать. — Настя освободила руку и выпрямилась. Никто этого не может знать. Я тоже не понимала всего, пока не рассталась с ним.
— Он хороший.
— Хороший? — переспросила Настя, словно не доверяя такому простому, будничному слову. — Да, хороший! Самый лучший! — Она провела рукой по лбу. — Пусть моя любовь охранит и спасет его!
— С ним ничего не случится, — уверенно сказала Маша.
— Ты веришь в это?
— Судьба не посмеет отнять у тебя Константина.
— У него в Петербурге мать. Я ее тоже полюблю, но боюсь, что она не примет меня…
— Примет.
— Может быть, она думала о другой для него? — говорила Настя с тревогой. — Искала самую лучшую, образованную девушку…
— Глупости! — сказала Маша неожиданно строго. — Ты самая лучшая.
Настя засмеялась застенчиво и счастливо.
Раздался конский топот и громкий говор. По дороге, которая белела между берегом и домом Губарева, двигалась группа всадников. Окликнутые женщинами, они спешились. Оказалось, русские матросы. Одни были посланы на ловлю лососей, другие возвращались с угольных ям, — уголь был открыт еще в минувшем году на реках Вахиль и Облескова. Матросы забросали женщин вопросами: что в Петропавловске, каков неприятель, сколько у него судов? Матросы спешили в порт.
Замелькали в темноте острые искры огнив, из выбиваемых трубок посыпались в траву красные светлячки. Впервые за много часов раздался громкий, веселый смех, шутки, бодрый разнобой голосов. После короткой остановки снова в путь. Топот копыт медленно растаял в тревожной тишине ночи.
Не успел он затихнуть, как на дороге, по которой только что ускакали матросы, раздался дробный топот, приближающийся к хутору. Всадник резко осадил коня у самого входа в дом.
Вестовой от Завойко.
Разыскали Юлию Егоровну. Кирилл принес зажженную свечу. Жирный воск капал на лист писчей бумаги, заполненный крупными, неровными буквами. Юлия Егоровна молча пробежала письмо, потом прочитала из него вслух все, что интересует женщин.
Ночь безветренная, свеча горела ровно в дрожащей руке Кирилла.
"Мы полагали, что неприятель, придя с такими превосходными силами, сейчас же сделает нападение… Не тут-то было… (Настя стояла насторожившись, сложив губы трубочкой, как всегда при большом напряжении.) По всей вероятности, неприятель считает нас гораздо сильнее, чем мы есть. Это дает нам надежду, что выйдем с честью и славой из неравной борьбы. Жаль, попался Усов с плашкоутом, шедшим с кирпичного завода… (Тишина. Слышно, как потрескивает пламя свечи.) Хотя кирпич еще не трофей… Мы обменялись выстрелами, но их бомбы и ядра покуда были с нами вежливы…"
Вестовой рассказал подробности пленения Усова, описал неприятельские суда.
Маша напряженно слушала вестового, смущенного общим вниманием, к которому он не привык. Она слушала человека, который видел неприятельские суда, слышал их залпы, был т а м и через несколько минут, как только Юлия Егоровна закончит письмо, опять помчится т у д а. Над портом взойдет солнце, голубое небо уйдет так высоко, что к полудню его краски поблекнут, а исход сражения решат люди, их упорство, выносливость и любовь. Именно любовь! Как она не поняла этого сразу?! Петропавловск спасут люди, любящие свою отчизну больше самих себя, больше жизни. Какое счастье любить людей, помогать им, жертвовать своим благополучием, покоем и даже жизнью! Нужно любить людей, иначе не бывает подвига. Без любви нет дерзновения, нет спасительной непокорности, нет л и ч н о с т и.
Чувство вины перед людьми, перед жизнью, в которую Маша не вносит ничего своего, чувство, возникавшее и прежде, охватило ее, затруднило дыхание, вызвало желание бежать в Петропавловск и, наперекор всему, быть вместе с его защитниками.
— Маша-а-а! — позвал ее усталый, домашний голос матери.
После отъезда вестового все как-то сразу успокоились, началось хлопотливое приготовление ко сну.
— Маша-а-а! — нетерпеливо повторила мать. — Пора спать.
— Я скоро приду, — ответила Маша, — не тревожьтесь.
Кирилл высоко поднял огарок свечи, и Юлия Егоровна оглядывала свернувшихся на душистом сене детей, словно пересчитывала их.
Перед самым рассветом, когда короткие порывы ветра пробуют разогнать темноту и прохладный воздух, вливаясь в легкие, покалывает нёбо и гортань, на дороге послышались новые голоса. Группа камчадалов остановилась в нескольких шагах от девушек. В темноте неясно рисовались их фигуры, вспышки трубок позволяли рассмотреть лица.
— Торопитесь, — сказал негромкий старческий голос. — Огненная река погасла. Утром вы должны быть у большой воды…
— Прощай, отец!
— Иди, Илья… У тебя верный глаз и сильная рука, — Старик негромко кашлянул. — У вас мало зарядов, берегите их…
— Русские дадут нам порох, — уверенно сказал кто-то.
— Мне не надо их пороха! — злобно вскричал охотник, ближе других стоявший к Маше. Девушка присмотрелась к его маленькой, ничем не прикрытой голове, и ей почудилось, что у камчадала нет одного уха.
В волнении он бормотал проклятия на непонятном Маше языке.
— Уйми злость, Аверьян, — сказал старик. — Пришла пора не злобы, а отваги. Только трус бежит в горы, когда волки нападают на племя. Идите!
Охотники молча пошли по дороге. Упрямый камчадал шел, прихрамывая, последним. Старик постоял несколько минут, прислушиваясь к звуку шагов. Затем и он скрылся в темноте.
Маша до боли сжала руку Настеньки, пока камчадалы находились рядом.
— Ты слышала? — она задержала дыхание от волнения.
— Конечно!
— Я тоже пойду. — Она собрала на груди концы темного платка, крепко сжала их в руке. — Я должна быть там, в порту. Я не могу иначе.
Маша говорила быстро, настойчиво. Она поднялась и поправила на себе платье, точно собираясь идти немедленно.
— Что ты, Машенька? — изумилась Настя. — Как же это возможно?
— Очень просто, — сказала Маша твердо. — Я пойду, и пойду тотчас же.
Настя всплеснула руками.
— А как же маменька?
— Ты скажешь ей, — приказала Маша испуганной девушке, — скажешь, что я ушла в Петропавловск. Пусть не думает искать меня. Прощай, Настя.
Девушки обнялись, не видя в темноте слез, застилавших глаза.
К восходу солнца Маша миновала уже Авачу и приближалась к селению Сероглазки, от которого оставался только час ходьбы до Петропавловска.